Инна Девятьярова. Могила ойууна Монньогона



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 10(12), 2020.


Сны разливались чернотою под веками, пахли терпко еловою хвоей и застоялой озерной водой. Андрей закрывал глаза — и сны обнимали его тысячей мягких рук, вели за порог, сквозь поскрип иссохшейся двери, сквозь комариные писки над ухом и гулкое уханье сов — по ночному, замершему лесу, туда, где, отражая собою луну, раскинулось бесконечно огромное озеро, и утки возились в его камышах, и рыба бесшумно скользила под темною гладью его.

Ш-шурх! Что-то нежно коснулось щеки, едва ощутимое, словно птичье перо из подушки, оставленной им тысячу шагов назад по ночному, промозглому лесу, в уютности теплой избы, там, где тикали над головою часы, отсчитывая привычно идущее время… здесь же время теряло свой счет, растянутое, изломанное сырой темнотою, поросшее мхом и плесенью время его заточения в снах. Ш-шрх! Он протянул руку во тьму — и рука его коснулась дрожащего птичьего бока, уткнулась в колкие перья неостановимо бьющихся крыл.

— Курл… курлы-а-а! — серой заблудившейся тенью журавль скользнул над затылком его, призывно махнул крылом — мол, за мною, по иглами встопорщившейся траве, мимо елей, плюющихся шишками под ноги — быстрее, и не отставать! — А-а-курл!

И он шел, опасаясь ослушаться, и из-под ботинок его порскали недовольные зайцы, и белым — бездумно светила в небе луна, и свет ее вычернил силуэт на ветке, что встала вдруг посреди пути неодолимой оградою, перекрывая дорогу.

— Токи, токи… ток-тодок! — запрокинув к небу игольно острый клюв, глухарь пересчитывал звезды, белыми ягодами проросшие в черных поднебесных кустах, призывно манящие с невероятных вершин глухариные, бусенично круглые птичьи глаза. — Ток… ток-тодоке!

Звезды гасли, одна за другою, тронутые точеным клювом в самую сердцевину, оставляя небу одинокое блюдо луны, бледное, с желтизной по краям и гулко пустое. А потом — луна загудела угрожающим гонгом, точно готовясь обрушиться вниз, разбиться — на тысячу тысяч зеркал, и дрогнули ели, мохнатые вершины свои склоняя пред нею, точно перед начавшимся ураганом, и лес расступился, давая дорогу блеклой озерной воде с останками звезд, потонувшими в ней.

— Гу-гу-гу… чвирк! — тяжело распахнув необъятные крылья, лебедь выплыл из-за камышей, вопросительно выгнув шею, взглянул на луну, оттеняющую с неба его белоснежие. — Чвир-рк, гу-гу-гу-а!

И луна зашептала, запела, и в свете кружащихся лунных лучей, там, на озерном берегу, полускрытые лебедиными крыльями, — показались четыре сосны, с верхушками, обкусанными безжалостными топорами, мертвенно-черные, возносящие к небесам гроб-арангас, колыбель для уснувших навеки в этой непроглядно глухой ночи, спящих без сновидений. А потом — арангас зашевелился, сходя со своего основания, и крышка его отворилась со скрипом.

— Подойди, — глухо зазвучало над елями. — Подойди, беспамятный, забывший предков своих, забывший уважение к своему роду…

И Андрей пошел — навстречу лунному свету, льющемуся везде и ниоткуда, навстречу сиянию лебединых распахнутых крыл и черной, зверино оскаленной пасти полуоткрытого арангаса, в котором сидел, приподнявшись, крошечный сморщенный старичок, хихикая, манил его скрюченным пальцем.

— Мое почтение, дедушка! — в горле высохло разом, будто провели наждаком, в глазах — мелькнуло белой лунною вспышкой, когда немеющие с каждым шагом ноги донесли его до корнями вцепившихся в землю сосен — крепко-накрепко, чтобы воздушно качающийся арангас не унесло в небеса и лунобородый старик так и оставался навеки — прикованным к этой земле и этому лесу. — Что ты хочешь передать правнуку своему в этот раз?

— То же, что и в прошлый, и в позапрошлый… — лунный свет содрал с лица старика мясо и кожу, оставив лишь костяной, оголившийся череп с высушенными клочками волос. Щелкая зубами, череп остановил взгляд своих опустевших глазниц на лице его, привычно улыбнулся, оскалясь. — Останки мои должны быть перезахоронены трижды. И я не вижу, чтобы кто-то из вас спешил исполнить положенное. Мой арангас полусгнил, трухлявое чрево его полно жучков-древоточцев, они нудят и нудят над ухом моим денно и нощно и мешают мне спать! Мой палец на правой руке… — он потряс в воздухе калечной четырехпалою кистью, — мой палец лишился своего сухожилия и отвалился, закатившись за спину, и теперь мне неудобно лежать! Сквозь дыры в моем арангасе течет солнечный свет, не давая покоя… долго еще будут продолжаться эти мучения — того, кто при жизни отдавал все силы благополучию своего рода?

Гулкий, страшный голос его ветром взметнулся над елями, отозвавшись в отдалении раскатистым ухом совы, и жалостно чвиркнул лебедь, исчезая во тьме, унося от опасности свою белоснежность, и сосны зашелестели, точно пробудившиеся от спячки злые абасы — одноногие, однорукие, надвинулись ближе, злобным шепотом вызывая из темноты новые и новые сонмища духов.

— Помни, что я сказал тебе, правнук мой… — прощально отозвалось под ухом, еле слышимое, как писк комара, — помни, если не хочешь, чтобы великие бедствия обрушились на род твой…

И огневое, рассветное зарево засияло над лесом, прогоняя прочь ночные видения. И Андрей проснулся — в мокрой от пота постели, в привычных четырех стенах своей старой избы, от солнца — рыжего, ясноликого, лучами своими бьющего прямо в глаза, пробудился со всхлипом, лежал, пытаясь унять сердечное колотье.

— Завтра же собираю людей. Хватит. В ближайший ысыах — дело и проведем… невозможно ж терпеть уже, — он приподнялся на кровати, промокая ладонью испарину на разгоряченных щеках. — Да и прав Старик — непочтительно это. Справедлив его гнев…

И, сжатое тисками страха, сердце умерило свой бешеный стук, давая спокойствие — мыслям его, растревоженным ночными кошмарами.

* * *

Полдень наливался солнечным жаром, гудел мошкарою, зеленью утрамбованной ногами травы радовал глаз. Полдень вел хоровод — неостановимо движущееся колесо-осуохай, что ехало по земле вальяжно-неторопливо, ведя за собою на ниточке масляно-румяное солнце, и шест, перевязанный лентами, торчал в небеса колесною осью, и огненно полыхали костры.

— Товарищ Максимов!

Андрей обернулся — пронзительно звонкому, точно ястребиный повскрик, голосу подошедшего. Узкие, едва видные из-за заплывших щек темные глазки его смотрели на мир с хитрецой, рогатая шапка на теме его по-бычьи целилась в небо. Он перемял пальцами воздух, накаленный от жара костров, будто о чем-то раздумывая, а потом — выпалил скороговоркою:

— Как у председателя колхоза поинтересоваться хочу… хоть и не мое это дело вовсе — а как расходы эти списывать будешь, как перед го-су-дар-ством, — его голос невольно возвысился, делая произнесенное важным и значимым, — отчитываться? Как бы растрату не пришили…

Андрею припомнилось, враз пролетело перед глазами — ночное озеро, скрип полусгнившего арангаса, голос над поутихшими елями — тяжелый и страшный, впечатывающий в сырую, промозглую землю невысказанные проклятия, и это было тысячекратно ужаснее, чем все беды, что могло обрушить на его голову всемогущее го-су-дар-ство, установившее в Атамае советскую власть, красные, кровяного цвета, флаги повесившее над атамайскими избами. Власть была юна, горяча и отчаянна, волчьи, точеные зубы ее рвали в куски посмевших усомниться в силе ее хоть на йоту… но силам ее были пределы — и пределы эти звались самою смертью, проклятие же родовое — простиралось куда дальше…

— Не знаю, почтенный ойуун Омокун, — глазами ошаривая хоровод, пляшущий посолонь, обронил Андрей — небрежно, точно травинку, к одежде приставшую, оземь. — Как получится — так пусть и будет. Выхода у нас другого нет, и тебе ли как ойууну этого не понимать? Растрату мы уж как-нибудь перетерпим. А вот гнев Старика…

…Солнце садилось за косматые ели, кровавило небо рыжим закатом. Скрипя, останавливалось колесо-осуохай, цепляясь за шестовую ось, и белые капли кумыса летели из кувшинов, кропя собою траву, и сосны, и затухающие под ними костры. Андрей шел вслед за Омокуном, ведя в поводу красно-пегого ясноглазого жеребца, что фыркал испуганно, косясь на сторожко замершие ели, по тропке, протоптанной сквозь траву расшитыми унтами ойууна, и в такт жеребиным пофыркам жалостно взмыкивала корова, белой пятнистою мордой приникая к кустам, точно пытаясь укрыться от неизбежного. Петляя ниткою между древесных стволов, тропа вывела к озеру, холодной хрусталью волн расплескавшемуся от берега и до берега, и у подножия его, распятый на четырех соснах, шестом-лесенкой упертый в шаткую землю — висел арангас, а в чреве его — видел сны заблудившийся в них навеки, черные, беспокойные сны… Андрей вздрогнул, вспоминая, как случилось ему глянуть в них — всего лишь единым глазком, — будто с головой окунуться в беспросветно, смоляно-жуткое, что несли в себе эти мертвые сны. И он не хотел больше этого видеть.

— Прости нас, неразумных потомков твоих, почтеннейший ойуун Монньогон! — выдохнул он, склоняясь в земном поклоне перед арангасом. — Прости, что так долго шли на зов твой, что о могиле твоей не заботились, в третий раз не перезахоронили, как требовала твоя душа. Прости, что медлили с жертвами, почтеннейший. Будь и дальше милостив к нам, великий ойуун… Начинайте! — махнул он рукою Кэндэю и Тэрийти, что держали бешено водящих глазами, копытами в песок упирающихся жеребца и корову. — Пусть огненный вкус жертвенной крови насытит душу великого ойууна!

И кровь плеснулась, пачкая озерный хрусталь, теплой, парною струей ливанула из перерезанных жил, и рвано сучил копытами умирающий жеребец, и угасали высокие сосны в мутнеющих, слезою подернутых коровьих глазах. Когда же последние кровавые капли принял в себя, впитал без остатка холодный озерный песок — Андрей подступил к арангасу, ладонями взялся за темные занозистые борта его — лодки, отошедшей в последнее плавание, толкнул, поднатужась, тяжелую крышку.

…Сны не солгали ему: он был точно такой же, объеденный смертью до самых костей, с пожелтевшими пучками волос, прилипшими к темечку, — великий ойуун Монньогон, забытый ойуун Монньогон, владыка мертвых озерных снов и тягучей, тянущейся за ними тьмы. Губами коснувшись костяного лба, Андрей перевернул мертвеца, оказавшегося вдруг невесомо легким, точно лебединое перышко, вынул из-за спины его закатившийся палец.

— Жилы конские подмогою будут, — обронил он Омокуну, чьи красные от крови ладони еще хранили в себе холод жертвенного ножа. — Снова станет цельным тело его… камлай, ойуун!

И ысыах продолжался — протяжным пением Омокуна, и ели слушали его, склоняя под ветром вершины, и танцевала под пальцами нить, сшивая разорванное, соединяя вновь некогда целое, и ночь забирала в себя огневеющее пламя костра и стук топоров, молчаливые черные тени и раскрытые в пении рты, треск еловых шишек под унтами пляшущих — и тяжелую, недобрую тишину, что скомкала, стиснула голоса, когда, хватаясь руками за грудь, ойуун Омокун вдруг свалился на бок, суча по песку унтами, и по нижней губе его поползла ленточка крови.

— Провожатый мне требуется, — услыхал Андрей в мертвенной тишине, враз повисшей над озером, точно душное облако. — Слышишь меня, правнук мой? — с новыми толчками крови рванулось изо рта Омокуна. — Коли добровольца не будет — камлавшего ойууна с собой заберу… но только беды на весь ваш род после того обрушатся, неисчислимые беды…

И Андрей понял, ощутил каждой клеточкой кожи, леденеющей под десятками глаз, — что это он, он, ответственный за все, председатель колхоза товарищ Максимов, должен встать, как на партсобрании, встать, и выйти вперед, и сказать, подняв руку: «Я. Я вызываюсь добровольцем!», и уйти — вслед за ойууном Монньогоном, провожатым на вечном пути, навеки оставшись в черном, смердящем смертью лесу… и со стыдом осознал, что не может, что горло его точно закостенело, погребая в себе несказанные слова, что ноги его в щегольских кожаных ботинках будто бы приросли к земле, не в силах сделать ни шагу, развеивая мертвенный морок… а потом — кто-то тихо прокашлялся по правую руку его и шагнул вперед, прерывая собой тишину:

— Я согласен. Достаточно уже на этом свете пожил, почтеннейший ойуун Монньогон. А Омокуна оставь, не надобно это…

Он узнал — голос собственного деда, надломанный старостью, с хрипотцой, присущей любителям покурить. Дед вышел в расступившийся круг, присел на корточки, подавая ладонь ошалело вращавшему глазами Омокуну, успокоительно глянул — туда, где чернеющей горою плыл в бледном рассветном небе силуэт арангаса.

— Дедушка… — сипом выдавил из себя Андрей, — зачем ты так… это ж мое… моя жертва должна быть…

— Твоя жертва еще впереди, — закатив глаза до пугающе ярких белков, вдруг произнес Омокун, кривя окровавленный рот. — Ждут твой колхоз неприятности, власть ысыах не простит… но ты эти неприятности выдержишь, знаю. Да и я тебе помогу.

И Андрей смотрел в зыбкий предрассветный туман, бледным маревом кутавший сонное озеро, и думал о неприятностях миновавших и о тех, что еще впереди, и в мыслях его больше не было страха — лишь единая обреченность, та, что носили в себе ведомые на убой к арангасу жеребец и корова — до последнего своего мига.

* * *

Лампа била в глаза ярче самого яркого солнца, ослепляющим кинжалом лучей выжигала слезу. Андрей повернул голову к стенке — туда, где в лишенном света оттенении, в бронзой крашенной рамке строго смотрел портрет — за всем, происходящим сейчас в кабинете, и в черных, как сажа, глазах его не было ни следа осуждения, и рисованная трубка во рту его не пыхтела в ответ ни единым колечком сизого дыма.

— Долго еще молчать будешь?! — грянуло над ухом. — Говори, говори, вражина, с кем стакнулся, все имена назови!

Роняя брань с перекошенных, капельками слюны забрызганных губ, следователь нависал над ним, бил кулаком — в столешницу прямо перед Андреем, так, что пегая от синих потеков чернильница вздрагивала в такт всеми своими боками, и Андрей протянул руку и успокоительно коснулся ее, пачкая пальцы в синей чернильной крови.

— Руки! Руки убрал от бумаг! Вражина, растратчик! — взревел, осатаняясь, следователь. — Думаешь, с подельников твоих не спросим?! Со всех спросим, все у меня говорить будут! Развел тут у себя в колхозе религиозную пропаганду! Пригрела вражину советская власть!.. Алексеев, побеседуй тут с ним, как ты умеешь. Чтобы понял…

И жадно распахнувшая пасти свои темнота за спиною его колыхнулась, выпуская свету невысокого крепко сложенного человека в штатском. Скучающе посмотрев на Андрея, он примерился и — обрушил удар свой с размаху в лицо, и, радостно клацнув зубами, темнота поглотила Андрея, черная, ударами бубна грохочущая темнота. И в ней — были искры от тысяч костров великого, мирового ысыаха, и жесткой кабаньей щетиной пружинила под ногами трава, и шест арангаса торчал в небеса, точно покривившаяся ось от телеги, — невообразимо огромного арангаса, вознесенного соснами под самые облака. И Андрей засмеялся — тому, что все наконец-то закончилось, и, приподнявшись на цыпочки, оттолкнулся от иглами впившейся под лодыжки травы, и, журавлино крича, полетел вдоль шеста арангаса — бесконечной лестницы в небо, туда, где цепляясь унтами за облака, брел нетвердой походкою ойуун Монньогон, и слепые глазницы его не дразнило сияние солнца, и костлявые плечи его поддерживал провожатый, не давая упасть.

— Монньогон! Ты обещал! Обещал защитить их! — выкрикнул Андрей, настигая, простирая перьями обросшие руки свои — туда, в неоглядно широкое поле, где шумел ысыах. — Обещал отвести беды от этих людей! Вспомни свои обещания!

Монньогон обернулся. Дымкая, безмятежно клубилась тьма над его головою, обращаясь то черным, будто сажей окрашенным лебедем, то взъерошенным глухарем, и из горла ее вырывались сипучие звуки, и сомкнутые губы Монньогона были молчаливы и тихи.

— Я не забыл обещанного, правнук мой, — наконец произнес он, светлячками выпуская во тьму скупые слова. — Возвращайся назад и больше не беспокойся: ойуун Монньогон держит свое слово. А твоя жертва — принята.

И Андрея закружило, точно пушинку в воздушных потоках, подкинуло под самое небо, там, где края его жались к земле, швырнуло в чмакнувшую за спиною всепоглощающую пустоту, выбивая дыхание из груди, а когда же дыхание вновь возвратилось, неся с собой непривычно яркие краски и прорвавшиеся, словно сквозь упругую пленку, далекие голоса, — Андрей обнаружил себя присаженным на мягкий диван в кабинете, и под головою его твердел круглый диванный валик, а ноги — бессильно свисали вниз, на опасно качливый пол.

— …ничего не понимаю. Приказ от самого прокурора… — донеслось до просыпающегося слуха Андрея, — …прекратить дело за отсутствием состава преступления…

— …ну да, мол, какая пятьдесят восьмая статья? Что взять с них, это ж колхозники темные… не так поняли новую конституцию товарища Сталина… ту статью, где о свободе отправления религиозных культов… ну и дела…

Слова лопались в ушах, как воздушные пузырьки, с шорохом осыпались сброшенной конфетной оберткой, и во рту Андрея было сладко — от тягучего привкуса собственной крови. Он посмотрел на стену — туда, где, сжимая губами вечно молчащую трубку, из тьмы выступал портрет — с черными, будто сажей очерченными глазами, и бронзой окрашенная рамка обрезала его орденами украшенный китель по самые плечи, и Андрею отчего-то подумалось, что ниже плеч портрета — та самая темнота из мертвого, в снах утонувшего леса, что тьма смотрит — глазами его, и лучше не заглядывать в эти глаза, если вновь не хочешь заблудиться в лесу, а потом — кто-то щелкнул пальцами перед носом его, приводя окончательно в чувство.

— Очнулся, вражина? — беззлобно хмыкнул следователь — ошалелому, испуганному взгляду Андрея. — Ну, ну, не дрожи так, бить больше не будем. Отпускаем тебя подобру-поздорову, обратно в колхоз. Работай там, на передовой, так сказать, социалистических строек! — Он крякнул, со значением указав на портрет. — Приказ пришел на тебя, сверху спущенный… так что — извиняй нас, ошибка вышла, зазря арестовали. Перегибы на местах, как сказал товарищ Сталин… головокружение от успехов… Алексеев! Проводи товарища к выходу!

И Андрей вышел — вслед за тяжко ступающими сапогами в подсвеченную лампочками коридорную полумглу, и полумгла развеялась — светом настежь распахнутой двери, за которой, невозможно рыжее и яркое до бесстыдства, — ярилось закатное солнце, истирая из памяти последние клочья меркнущей тьмы.

* * *

— И? Вот прямо так и отпустили? А ойуун ваш — он больше не приходил? — вопросы сыпались из фотографа, как щебень из дырявого мешка; приплясывая на месте от нетерпения, он едва ль не хватал за руки Андрея, дерганный, суетливый, будто отогревшийся под теплым солнцем кузнечик, скачущий споро с одной зеленой травинки на другую на вечно беспокойных ногах. — Это… это просто потрясающе, дедушка! Такой репортаж сделаем — бомба! А ну-ка, встаньте-ка вот сюда, на фоне дерева! Улыбочку!

Щелк! Глаза Андрея змеино ужалила вспышка, так, словно ненасытное летнее солнце вдруг грянуло навстречу из черного короба фотоаппарата, ответно вышибая слезу. Он оглянулся — все как и лет сорок назад: курчавившееся облаками белесое небо, травы по самый пояс, раздобревшие от долгих дождей, строгие мохнатые ели, угрожающе нависшие над головою… и тропа к озеру, та самая, по которой несли его когда-то еще молодые, здоровые ноги и по которой сейчас мчался фотограф, нелепо взмахивая руками, будто боясь опоздать — к пришествию ойууна Монньогона, к навеки укрытой в лесах могиле его.

— Репортаж, говоришь? Ну-ну, посмотрим, какой репортаж… посмотрим, что ойуун Монньогон тебе по этому поводу скажет… — прокашлявшись в бороду, Андрей отвернулся, протирая глаза — от крупинок намертво въевшейся вспышки. — С нашим ойууном — не в игрушки играть, с ним шутки плохи… жаль, не сразу это в пониманье приходит.

И, прихрамывая на травяных кочках, он двинулся прочь — в сторону строго противоположную.


Ойуун — якутский шаман. (Здесь и далее — примеч. авт.)

Арангас — шаманская воздушная могила, при которой гроб укладывали на четыре рядом стоящих дерева с отпиленными вершинами, а перезахоронение делалось трижды, по мере разрушения арангаса.

Абасы — злые духи якутской мифологии, ростом с дерево, одноглазые, однорукие и одноногие.

Ысыах — главный якутский праздник, отмечается в день летнего солнцестояния. В ысыах жгут костры, кропят их, траву и деревья кумысом, ведут хоровод осуохай вокруг шеста, двигаясь по направлению солнца.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s