Герберт Уэллс. Сон об Армагеддоне



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 4(6), 2020.


Уэллс — не тот автор, которого нужно представлять читателям (а уж читателям «Горизонта» тем паче). Скажем только, что он регулярно поворачивался к современникам и потомкам «неизвестной стороной». Один из примеров тому — этот рассказ.



Человек с бледным лицом вошел в вагон на станции Регби. Носильщик торопил его, но он двигался медленно и еще на платформе показался мне довольно болезненным. С тяжелым вздохом устроился в углу прямо напротив меня, сделал неудачную попытку закутаться в дорожное покрывало и застыл без движения, глядя перед собой невидящими глазами. Вскоре, заметив мой взгляд, шевельнулся, посмотрел на меня и безжизненной рукой потянулся к газете. Потом снова покосился в мою сторону.

Я, не желая смущать его проявлением внимания, сделал вид, что читаю. А спустя миг с удивлением понял, что он говорит со мной.

— Прошу прощения?

— Эта книга, — повторил он, вытянув тощий палец, — о снах.

— Очевидно, да, — ответил я: книга называлась «Мир сумеречных снов» Фортнума Роско, и название было напечатано на обложке.

Некоторое время он молчал, как будто подбирая слова.

— Да, — наконец отозвался он, — но они ничего вам не скажут.

Я не сразу смог его понять.

— Они не знают, — добавил он.

Я взглянул ему в лицо с чуть большим вниманием.

— Бывают сны, — сказал он, — и… сны.

С таким заявлением не поспоришь.

— Полагаю… — Он заколебался. — Вы видите сны? В смысле, яркие, цветные?

— Мне редко такие снятся, — ответил я. — Едва ли три ярких сна за год.

— А! — отозвался он, на мгновение будто собираясь с мыслями. Потом внезапно спросил: — Вы ни разу не начинали сомневаться, случилось ли это взаправду или нет?

— Вряд ли. Разве что на пару секунд, и то изредка. Думаю, мало с кем это бывает.

Он указал на книгу.

— А здесь об этом говорится?

— Говорится, что порой такое случается, и объясняется как обычно — повышенной восприимчивостью и тому подобным, а еще предлагается не считать это чем-то обычным. Полагаю, вы в курсе этих теорий?..

— Не слишком, если не считать того, что все они неверны.

Его изможденная рука некоторое время теребила ремень, поднимающий окно. Я уже собрался вернуться к книге, но это только подтолкнуло незнакомца продолжить беседу. Он наклонился вперед, словно пытаясь коснуться меня.

— Разве не бывает так называемых «снов с продолжением»… которые снятся ночь за ночью подряд?

— Уверен, бывает. Подобное описывается во многих книгах о психических заболеваниях.

— Психических заболеваниях! Да. Осмелюсь предположить, им там самое место. Так о чем я?.. — Он начал разглядывать костяшки своих тощих пальцев. — Но всегда ли подобное случается именно во сне? Да и сон ли это? Может, что-то совершенно другое. Может ли быть такое?

Я прервал бы эту навязчивую беседу, если бы не напряженное, мучительное беспокойство на его лице. Вспоминаю погасшие глаза, покрасневшие веки — возможно, вы видели подобные взгляды.

— Я не просто отстаиваю какое-то мнение, — сказал он. — Эти штуки меня убивают.

— Сны?

— Если можно назвать их снами. Ночь за ночью. Яркие! Такие подробные! Все это… — он указал на проносящийся за окном пейзаж, — нереально по сравнению с ними! Я едва вспоминаю, кто такой, чем занимаюсь…

Он помолчал.

— Даже теперь…

— Хотите сказать, продолжается все тот же сон? — спросил я.

— Нет, он закончен.

— В каком смысле?

— Я умер.

— Умерли?

— Раздавлен, убит, и огромная часть моей личности, что жила в том сне, мертва. Мертва навеки. Мне снилось, что я другой человек, понимаете, живущий в другой части света, в другое время. Каждую ночь мне снился этот сон. Каждую ночь я просыпался другим человеком. Новые места, новые события… пока неожиданно не произошло последнее из них.

— Это случилось, когда вы умерли?

— Да, когда я умер.

— И с тех пор…

— Слава богу, нет, — сказал он. — Сон просто закончился.

Было ясно, что от этого сна мне никуда не деться. Да и, в конце концов, ехать оставалось еще час, темнело довольно быстро, а книга Роско попросту уныла.

— Живете в другом времени, — повторил я. — Вы имеете в виду, в другом веке?

— Да.

— В прошлом?

— Нет, в грядущем… будущем.

— Вроде как в трехтысячном году?

— Не знаю точно, в каком году. Знал, пока спал, то есть пока видел сон, но не теперь… не когда я бодрствую. Я забыл уйму всего с тех пор, как пробудился от тех снов, хотя помнил, пока… пока, наверное, видел их. В том веке иначе нумеровали годы, чем принято сейчас… и как же? — Он приложил руку ко лбу. — Нет, не помню.

Он сел ровнее и слабо улыбнулся. На миг я испугался, что он так и не расскажет мне свой сон. Обычно я терпеть не могу тех, кто пересказывает свои сны, но сейчас все было иначе. Я даже решил поддержать его и предположил:

— Это началось…

— Он был ярким с самого начала. Я как будто внезапно просыпался уже в нем. И что забавно: во сне, о котором я говорю, я никогда не помнил свою настоящую, здешнюю жизнь. Словно жизни во сне мне с лихвой хватало. Быть может… но, если очень постараюсь, то расскажу вам, как могу обрести себя вновь. Ничего не помню, а потом раз — и сижу на какой-то лоджии с видом на море. То дремлю, а то вдруг просыпаюсь — свежий и бодрый, ни намека на сон, потому что девушка перестала обмахивать меня веером.

— Девушка?

— Да, девушка. Не нужно перебивать, а то собьете меня с темы. — Он неожиданно замолк. — Вы же не считаете, что я сошел с ума?

— Нет, — ответил я. — Вам снился сон. Расскажите мне его.

— Как я и говорил, я проснулся, потому что девушка перестала меня обмахивать. Знаете, меня вовсе не удивило, что я оказался там. Не было ощущения, что я внезапно там появился. Просто подхватил с этого момента, и все. Что бы я ни помнил об этой жизни, жизни в девятнадцатом веке, оно в тот миг растаяло, исчезло, словно сон. Я все о себе знал, знал, что меня зовут не Купер, а Хидон и кто я в этом мире такой. Я многое позабыл с тех пор, как проснулся — не хватает связности, — но тогда все казалось ясным и логичным.

Он снова заколебался. Схватившись за оконный ремень, наклонился вперед и умоляюще взглянул на меня:

— Вам кажется, что все это вздор?

— Нет, нет! — воскликнул я. — Продолжайте. Расскажите, как выглядела та лоджия.

— На самом деле не совсем лоджия… не знаю, как ее назвать. Маленькая, выходила на юг. Была погружена в тень, если не считать полукруга над балконом, там виднелось небо, море и угол, в котором стояла девушка. Я лежал в шезлонге — таком металлическом, со светлыми полосками на подушках, — а девушка стояла ко мне спиной, опираясь на перила. Лучи заходящего солнца падали на ее ухо и шею. Хорошенькая белая шея, локоны, ниспадающие на нее, светлое плечо освещало солнце, а все ее изящное тело скрывалось в голубой тени. На ней было надето… как бы описать? Легкое, текучее. И вот — девушка стояла там, и тогда я понял, насколько прекрасна она для меня и желанна, пусть я никогда раньше ее не видел. И когда я наконец вздохнул, поднял руку, а она обернулась ко мне… — Он замолчал. — Я прожил в этом мире пятьдесят три года. У меня были мать, сестры, подруги, жена и дочери — помню все их лица, череду лиц. Но лицо той женщины… оно кажется мне более реальным. Могу возродить его в памяти, чтобы снова увидеть… могу даже нарисовать. И все же…

Он замолчал, но я не стал ничего говорить.

— Это лицо из сна… лицо мечты. Она была прекрасна. Но красота не пугающая, холодная, которой поклоняются — как у святой. Не пробуждающая бурные страсти, но сияющая во тьме: мягкие губы в улыбке, глубокие серые глаза. Двигалась она так грациозно, словно имела дело только с чем-то приятным, изящным…

Он остановил рассказ и опустил голову, скрывая лицо. Потом снова взглянул на меня и продолжил, даже не пытаясь скрыть безоговорочной веры в реальность собственной истории:

— Поймите, я отбросил в сторону все планы и амбиции, все, над чем работал, — и все ради нее. Там, на севере, я был среди правителей, считался богатым, влиятельным, с хорошей репутацией, но она оказалась превыше всего. С ней я отправился туда, в место тепла и солнца, покинул все нажитое на произвол судьбы, лишь бы провести с ней остаток своих дней. И пока я любил, не зная, важен ли я для нее, не представляя даже, на что она осмелится… на что мы осмелимся, — вся моя жизнь казалось пустой и тщетной, прахом и тленом. Она и была прахом и тленом. Ночь за ночью, все долгие дни я томился желанием… моя душа боролась с запретным! Никому такого не расскажешь. Это лишь чувство, лишь намек, мерцающий свет. Но когда он что-то освещает, все, буквально все меняется. Дело в том, что наступил кризис, а я сбежал — пусть делают, что хотят.

— Кто делает? — заинтригованный, спросил я.

— Те люди на севере. Поймите, я был значимым человеком — в этом сне, во всяком случае, — тем, которому верят, за которым следуют. Миллионы тех, кто ни разу меня не видел, готовы были рискнуть, готовы были сделать что угодно, веря моим словам. Я годами вел эту игру — великую, кропотливую, рискованную, чудовищную политическую игру, среди предательств и интриг, речей и смятения. Огромный, бурлящий мир, и, наконец, я был главным из тех, кто выступал против Банды — так они назывались, знаете… нечто вроде соглашения: мошеннические проекты, низменные порывы, обычная эмоциональная тупость толпы, громкие слова… Банда прикрывала миру глаза и торопила его, гоня незнамо куда год за годом, и все это время он подбирался все ближе и ближе к беспредельной катастрофе. Не жду, что вы поймете все нюансы и сложности тех лет… тех грядущих лет. Все это, вплоть до мельчайших деталей, хранилось в моем сне. Думаю, оно мне продолжало сниться, покуда я не просыпался, и, протирая глаза, все еще видел тающие очертания странных новых открытий. Грязное дело, после которого я был рад и тому, что солнце до сих пор светит. Сидел в шезлонге, продолжал разглядывать девушку и радовался… радовался, что оставил всю эту глупость, суету и насилие, пока не стало слишком поздно. В конце концов, решил я, это жизнь — любовь и красота, восторг и желание, — и разве они не стоят тщетных стремлений к масштабным, но туманным идеям? А я винил себя даже за то, что старался вести людей за собой вместо того, чтобы посвятить свои дни любви. Но потом думал: если бы не дни молодости, проведенные в аскезе, то я растратил бы себя на бесполезных, нестоящих женщин, — и при этой мысли все мое естество растворялось в любви и нежности к моей госпоже, моей милой леди, которая наконец пришла и принудила меня всей силой своих неотразимых чар оставить прежнюю жизнь.

«Ты достойна этого, — сказал я без намерения дать ей услышать мои слова. — Ты достойна этого, моя драгоценнейшая, достойна гордости, и почитания, и тому подобных вещей. Любовь моя! Обладать тобой стоит всего этого вместе взятого».

На мой шепот она обернулась.

«Иди сюда и посмотри! — выкрикнула она, и я до сих пор слышу ее голос. — Иди и посмотри, как солнце встает над Монте-Соларо!»

Помню, как вытянул ноги и подошел к ней, на балкон. Она положила мне на плечо свою белую руку и указала на громады песчаника, подернутые румянцем, словно пробуждающиеся к жизни. Я посмотрел. Но сначала я отметил, как луч солнца ласкает очертания ее щек и шеи. Как бы описать то, что я видел перед собой тогда? Мы были на Капри…

— Я бывал там, — ответил я. — Восходил на Монте-Соларо и пил на его вершине «Веро Капри» — мутную жижу вроде сидра.

— А! Тогда, может, вы расскажете, — сказал человек с бледным лицом, — вы сумеете узнать, действительно ли это Капри. В этой жизни ни разу там не был. Давайте я вам опишу. Мы находились в комнатке, одной из огромного множества комнаток, солнечной и очень прохладной, выдолбленной в известняке на каком-то мысе, очень высоко над морем. Весь остров, знаете ли, превратился в огромный, сложный до непонятности отель, а с другой стороны на целые мили протянулись плавучие отели и гигантские платформы, на которые садились летательные аппараты. Это называлось «Городом удовольствий». В ваше время ничего этого нет… скорее говоря, этого нет сейчас. Конечно! Сейчас… да.

Итак, наша комната находилась на самом острие мыса, так что был виден и восток, и запад. С восточной стороны возвышалась огромная скала — может, в тысячу футов высотой, — холодная и серая, если не считать ярко-золотого краешка, а за ней скрывался Остров Сирен и побережье, таявшее и исчезавшее в свете восходящего солнца. С запада, казалось, совсем близко и при этом на самом деле далеко скрывался в тени залив, маленький тесный пляж. Из тени же ровно и высоко вздымалась Соларо, румяная, увенчанная золотом, возведенная красотой на престол, и в небе за ее плечом плыла бледная луна. А перед нами с востока на запад раскинулось многоцветное море, усеянное мелкими каплями парусов.

К востоку, разумеется, паруса казались серыми, мелкими и незаметными, но на западе сияли золотом — чистым золотом — и пылали, словно пламя. А прямо под нами находилась скала с аркой, пробитой в ее центре волнами. Синь морской воды разбивалась о скалу зелеными брызгами, пенилась вокруг нее, а сквозь арку как раз в тот момент пронесся крохотный вельбот.

— Знаю эту скалу, — ответил я. — Едва не утонул там. Она называется Фаральони.

— Фаральони? Да, она называла ее так, — ответил бледный. — С ней связана какая-то история… но это…

Он снова прижал руку ко лбу.

— Нет. Забыл. Что ж, это первое, что я помню, самый первый мой сон — та комната, погруженная в тень, прекрасное небо, воздух и моя прелестная леди, ее купающиеся в солнечном свете руки, ее элегантная мантия, как мы сидели и полушепотом говорили друг с дружкой. И шептались не потому, что кто-то мог услышать, а потому, что все это казалось нам внове, и мысли как будто пугались превращаться в слова. Так что текли тихим шепотом.

Потом, проголодавшись, мы покинули комнату и отправились по странному коридору с движущимся полом, пока не нашли обеденный зал — там шумел фонтан и играла музыка. Прелестное, милое местечко, залитое солнцем и брызгами, окутанное журчанием струй. Мы сидели, и ели, и улыбались друг другу, и я очень не хотел отвлекаться на мужчину за соседним столиком, который внимательно наблюдал за мной.

Потом мы пошли в танцевальный зал. Но описать его я не смогу. Огромный — больше, чем любое виденное в жизни здание, — и в одном месте, высоко над нами в его стену вмуровали старинные ворота Капри. Легкие балки, золотые стебли и побеги вырастали из колонн, струились по крыше утренней Авророй, переплетались, словно… словно по волшебству. Над огромным танцполом вздымались великолепные скульптуры: причудливые драконы, невероятные химеры, сжимавшие в лапах светильники. Зал заливался искусственным светом, который посрамил бы и утренние лучи солнца. И, когда мы проталкивались сквозь толпу, все оборачивались и глядели нам вслед — весь мир знал мое имя, мое лицо и что я, отбросив гордость в сторону, пришел сюда. Они глазели на девушку, которая шла рядом, ведь рассказ о том, как она появилась в моей жизни, мало кто знал целиком, разве что наполовину, и ту неверно. И я знал: пусть большинство и считает мое имя запятнанным, опозоренным, но некоторые знают, как счастлив я сейчас.

Воздух полнился музыкой и нежными, тщательно созданными ароматами, гармонией и ритмом прекрасных движений. Тысячи красивых людей, одетые в ткани потрясающих цветов, увенчанные настоящими цветами, прогуливались по залу, толпились на галереях, скрывались в тысячах тысяч закоулков. Тысячи людей плясали на танцполе под белыми статуями античных богов, красивые процессии юношей и девушек проходили взад-вперед. Мы же танцевали, и это были не унылые пляски ваших дней… в смысле, современности, — но танец, полный пьянящей красоты. До сих пор я вижу, как танцует моя леди — со всей радостью. Знаете, у нее было такое серьезное лицо, она плясала с таким достоинством и все же улыбалась мне и ласкала… ласкала взглядом мое лицо.

— А музыка была другой, — пробормотал он. — Она была… не могу описать. Бесконечно глубже и разнообразнее, чем все, что я помню, бодрствуя.

И тогда… когда мы уже закончили танец, ко мне подошел джентльмен. Тощий, энергичный и одетый для подобного места слишком скучно, и я уже видел его лицо — именно он наблюдал за мной в обеденном зале, и до того, пока мы шли по коридору, я избегал его взгляда. Но теперь, когда мы устроились в маленькой нише, улыбаясь счастливо и глядя на людей, скользивших по сияющему залу туда-сюда, джентльмен подошел и тронул за плечо, заговорил, так что мне пришлось выслушать его. И он попросил разговора наедине.

«Нет, — ответил я, — у меня нет секретов от моей дамы. Чего вы хотите рассказать?»

Он ответил, что даме будет скучно такое слушать, а может, это ей и вовсе не понравится.

«Возможно, мне тоже?» — ответил я.

Он бросил на нее такой взгляд, будто вот-вот собирался о чем-то взмолиться. Потом неожиданно спросил, слышал ли я о громком и мстительном заявлении, которое сделал Ившем. Так вот, прежде Ившем всегда стоял подле меня, во главе большой партии — там, на севере. Он был сильным, жестким и бестактным человеком, и только я мог управлять им и немного смягчать его нрав. Думаю, мой уход так встревожил всех скорее из-за него, чем из-за меня. Так что этот вопрос — от Ившеме — заново пробудил к жизни интерес к прошлому, которое я ненадолго оставил позади.

«До меня уже много дней не доходило никаких новостей, да я и не обращал на них внимания, — ответил я. — А что именно заявил Ившем?»

Незнакомец охотно начал рассказ, и, должен признаться, меня поразила безрассудная глупость Ившема, использованные им грубости и угрозы. Посланник не только сообщил мне о речи Ившема, но и попросил совета, а еще намекнул, как сильно во мне нуждаются. И, пока он говорил, моя дама сидела, слегка наклонившись вперед, и переводила взгляд с его лица на мое.

Старые привычки все планировать и разрабатывать немедленно воскресли во мне. Я даже представил, как неожиданно возвращаюсь на север и какой театральный эффект произведет мое возвращение. Слова этого человека свидетельствовали, что партия в разброде, но не разбита. Нужно вернуться, и более сильным, чем когда я отправился прочь. А потом вспомнил про мою девушку. Поймите… как бы объяснить? В наших отношениях таились особенности, которые делали ее присутствие рядом со мной невозможным. Пришлось бы оставить ее; на самом деле, чтобы вернуться на север и продолжить там дела, я должен был полностью, открыто отречься от нее. И, говоря с нами, незнакомец это знал — как и она сама, — что моим долгом станет поначалу отойти от нее, а потом совсем оставить. И лишь один намек на эту мысль разрушил мечту о возвращении. Я круто повернулся к своему собеседнику, раз уж он явно решил, что его красноречие повлияло на меня.

«И что мне с этим всем делать? — спросил я. — Это меня больше не касается. Не думаете же вы, что я кокетничаю, чтобы вы продолжали приходить ко мне?»

«Нет, — начал он. — Но…»

«Почему бы вам не оставить меня в покое? Я покончил со всеми этими делами. Решил стать полностью частным лицом».

«Да, — ответил он. — Но вы не думали… эти воинственные речи, безрассудные выходки, неприкрытая агрессия…»

Я встал.

«Нет, я вас не послушаю! — воскликнул я. — Я все это взвесил, оценил — и тем не менее уехал!»

Он прикинул, не стоит ли проявить настойчивость. Потом посмотрел туда, где сидела, разглядывая нас обоих, леди.

«Война», — начал он как будто про себя и, неторопливо отвернувшись, пошагал прочь.

Я стоял, погруженный в водоворот мыслей, взбаламученных его появлением.

И услышал голос моей дамы:

— Милый, но если они нуждаются в тебе…

Фразу она не закончила, так и оставила висеть в воздухе. Я повернулся, глядя в ее милое лицо, и мое настроение, заколебавшись, стало меняться.

«Они всего лишь хотят, чтобы я сделал за них то, на что они не осмеливаются, — ответил я. — Не доверяют Ившему? Пусть сами разберутся с ним».

Она взглянула на меня с сомнением.

«Но война…»

Я и прежде видел сомнение на ее лице — сомнение и во мне, и в себе; первый намек на то, что разлучит нас навеки, если окрепнет и проявится в полную силу.

И все же я был старше ее и опытней, и я мог переубедить ее.

«Милая моя, — начал я, — не стоит переживать об этом. Войны не будет. Точно тебе говорю, не будет. Век войн давно уже минул. Уж поверь, я знаю на них управу. Никаких прав у них на меня нет. Ни у кого нет. Я сам волен выбирать, как жить, и выбрал именно это».

«Но война…» — повторила она.

Я сел рядом с ней. Обнял за талию, взял за руку. Нужно было отогнать прочь ее сомнения, снова наполнить ее разум чем-то приятным. Я лгал ей и в этой лжи обманывал также и себя самого. А она всего лишь слишком сильно хотела мне верить, слишком сильно желала забыть.

Вскоре тень унеслась прочь, и мы поспешили в купальни на Гротта дель Бово Марино — это уже стало нашей традицией ходить туда ежедневно. Мы плавали и брызгались, волны легко удерживали меня, и казалось, я становлюсь в них легче и сильней обычного человека. В конце концов, мокрые и счастливые, мы выбрались из воды и стали бегать между скал. Я переоделся в сухой купальный костюм, мы уселись греться на солнце, и только что я кивал, устроив голову у нее на колене, а она нежно перебирала мне волосы — я едва не уснул. И — на тебе! — как будто лопнула скрипичная струна, и я проснулся в собственной постели в Ливерпуле, в обычной для себя жизни.

Но вот только некоторое время я не мог поверить, что все эти яркие минуты — всего лишь обычный сон.

Я и правда не мог принять все за сновидение, невзирая на отрезвляющую реальность всего, что меня окружало. Я умылся и оделся по привычке и, пока брился, спорил сам с собой, почему именно я обязан ради какой-то немыслимой политики бросить любимую женщину и вернуться на недружелюбный и холодный север. Даже если Ившем втянет мир в войну, какая мне разница? Я всего лишь обычный человек, у меня есть сердце, и с какой стати я должен, словно какое-то божество, отвечать за весь мир и путь, по которому он направится?

Знаете ли, обычно я не раздумываю так о делах, в смысле, о своих настоящих делах. Я присяжный поверенный, и у меня довольно твердые убеждения. Но видение казалось таким реальным, настолько не похожим на сон, что в памяти то и дело всплывали несущественные детали; даже узор на обложке книги, лежавшей на швейной машинке жены, вызвал воспоминание о потрясающе яркой, сверкающей полоске, обрамлявшей кресло в нише, где мы беседовали с посланником от брошенной мною партии. Слыхали ли вы о сне такого рода?

— Например?..

— Когда вы вспоминаете постфактум о мелочах, которые позабыли.

Я задумался. Никогда не замечал подобного, но незнакомец был прав.

— Никогда, — ответил я. — Кажется, такого со снами не бывает.

— Не бывает, — согласился он. — Но именно это и происходило со мной. Вы должны понять — я, поверенный из Ливерпуля, не мог отогнать от себя мысль: что именно подумали бы обо мне все мои клиенты, эти деловые люди, с которыми я общался у себя в конторе, если бы я неожиданно сказал им, что влюблен в девушку, которая родится через пару сотен лет или вроде того, и волнуюсь о политике, касающейся моих прапраправнуков. В тот день я был ужасно занят — устраивал контракт на аренду здания на девяносто девять лет. Застройщик очень торопился, и мы хотели все с ним согласовать как можно быстрее. Мы побеседовали, и он практически сорвался на меня, так что я ушел спать в расстроенных чувствах. И той ночью мне ничего не снилось. И следующей тоже — по крайней мере, я не припоминаю сна. В какой-то мере уверенность в истинности, реальности моих снов испарилась, и я начал уверяться, что то был сон. А потом он снова приснился мне.

И когда это случилось, примерно дня четыре спустя, сон очень отличался. Думаю, в нем тоже прошло четыре дня. На севере за это время случилось слишком многое, и тень от этих событий снова пролегла между нами, но на этот раз ее не удалось так легко разогнать. Меня начали посещать неприятные раздумья: почему, несмотря ни на что, мне придется вернуться, вернуться до конца дней своих к тяжелой работе и усталости, вечному недовольству и оскорблениям — просто для того, чтобы спасти миллионы обычных людей, к которым я не испытывал и толики любви, которых попросту презирал, от ужасов и гнета войны, от неподходящего правителя? Причем я ведь все равно мог и не преуспеть. Все они стремились к своим личным целям, почему бы… почему бы и мне не жить как обычному человеку?

Ее голос вырвал меня из этого размышления. Я поднял взгляд — обнаружив, что не просто бодрствую, но и прогуливаюсь. Мы оказались над Городом удовольствий — почти у вершины Монте-Соларо — и глядели оттуда на залив. Приближался вечер, небо было очень ясным. Слева, далеко вдали, между морем и небом в золотой дымке висела Иския, Неаполь проступал на холмах четким белым пятном, перед нами находился Везувий, пускавший тонкую высокую полосу дыма в сторону юга, а рядом поблескивали развалины Торре делль Аннунциата и Кастелламмаре.

Я неожиданно для себя прервал его:

— Значит, вы всё же вы бывали на Капри?

— Только в этом сне, — ответил он, — только во сне. Вдоль всего залива, за Сорренто, дрейфовали на якорях плавучие дворцы Города удовольствий. А к северу — широкие платформы, на которые садились летательные аппараты. Каждый вечер они опускались с неба, тысячами принося на Капри со всех уголков Земли искателей развлечений. Так вот, все это простиралось внизу, перед нами.

Но мы только мимоходом бросили туда взгляд, потому что наше внимание привлекло нечто совершенно необычайное. Пять военных летательных аппаратов, которые до того бесцельно хранились в дальних арсеналах в устье Рейна, теперь совершали маневры на восточной стороне небосклона. Ившем изумил весь мир, даже просто построив их, а он еще и отправил их кружить туда-сюда. Настоящая угроза в большой игре, которую он вел — и в которой блефовал, — и которая застала врасплох даже меня самого. Он один из тех непроходимо тупых бодрячков, которых, казалось, само небо посылает, чтобы устраивать катастрофы. На первый взгляд его энергичность казалась такой чудесной! Но ему не хватало ни воображения, ни изобретательности — оставалась тупая непреодолимая сила поступать как ему хочется и безумная вера в глупую, идиотскую «удачу», которая его ведет. Помню, как мы стояли над мысом, глядя на кружившую вдали эскадрилью, и как до меня дошло все, что это может означать, как я вдруг ясно понял, к чему все идет. И даже тогда еще не было слишком поздно.

Нужно вернуться, подумал я, чтобы спасти мир. Северяне пошли бы за мной, я знал это, достаточно лишь одного — соответствовать их моральным принципам. Восток и юг доверяли бы мне так, как не доверяют никому на севере. Я знал, достаточно сказать ей об этом, и она отпустила бы меня. Но не потому, что не любит!

Только вот я не хотел уезжать, у меня были совсем другие намерения. Я только что отбросил прочь весь этот ужас ответственности, слишком недавно предал свой долг, и потому даже ясное осознание того, что я должен сделать, никак не действовало на мою волю. А я хотел жить, копя удовольствия, и приносить радость своей милой даме. Но, пусть даже чувство невыполненного долга не могло изменить моего решения, оно могло заставить меня молчать и переживать. Это наполовину отравляло светлые радости дня, а в ночной тишине я погружался в мрачные раздумья. И, пока я стоял и разглядывал аппараты Ившема, курсировавшие туда-сюда, — птиц бесконечно тягостного знамения, — она стояла рядом и смотрела на меня, понимая, что что-то не так, но не понимая, что именно. Ее глаза вопросительно разглядывали меня, грусть затуманила черты. Лицо моей леди погрустнело, потому что солнце опускалось за горизонт. Не ее вина, что она удерживала меня. Она просила оставить ее, а потом снова — ночью, в слезах, просила о том же.

В конце концов ощущение ее присутствия рядом вывело меня из задумчивости. Я неожиданно обратился к ней и предложил сбежать наперегонки вниз по склону.

«Нет», — сказала она, словно я пытался разрушить ее серьезный настрой, но я и правда был настроен прогнать его прочь и заставить побегать — трудно оставаться грустным, когда перехватывает дыхание, — и, когда она уперлась, я помчался вниз, держа ее под локоть. Мы пробежали мимо нескольких человек, которые с изумлением оборачивались, глядя нам вслед: должно быть, узнали меня в лицо. На полпути вниз по склону воздух зазвенел от странного звука — щелк-щелк, щелк-щелк, — и мы замерли. И тогда из-за хребта показались военные машины, они летели над ним чередой.

Он замолчал, видимо не понимая, как именно описать их.

— На что они походили? — спросил я.

— Они еще не были в боях, — ответил он. — Похожи на наши современные броненосцы, но в бой их еще не бросали. Никто не знал, на что они способны, даже предполагать не решались; внутри сидели разъяренные, готовые на все люди. А сами аппараты напоминали наконечник копья с пропеллером вместо древка.

— Из стали?

— Нет, не стальные.

— Алюминий?

— Нет, нет, ничего подобного. Очень известный сплав… вроде латуни, пожалуй. Назывался… дайте-ка подумать… — Он крепко прижал пальцы ко лбу. — Я все забываю.

— На них было оружие?

— Небольшие пушки, стреляющие взрывными зарядами. Выстрел, если можно его так назвать, производился из задней части ствола, а заряжались они спереди. В теории, конечно, они ведь ни разу не использовались в бою. Никто не мог сказать, что именно произойдет. И в то же время, думаю, было очень здорово лететь вот так, прорезая воздух, словно стая ласточек — легко и непринужденно. Думаю, капитаны старались не думать о том, на что будет похожа реальная схватка. А эти летучие машины были всего одним из многих военных приспособлений, придуманных и созданных во время долгого мира. Таких вещей много сотворили и довели до совершенства — смертоносных, бессмысленно глупых, ни разу не использовавшихся; огромных механизмов, ужасной взрывчатки, громадных пушек. Вы же знаете дурацкую манеру гениальных умов, создающих такое оружие. Они строят его примерно так же, как строят свои плотины бобры — не задумываясь, что реки повернут вспять, что земли вокруг затопит!

И, пока мы в сумерках шагали обратно в отель по продуваемой всеми ветрами дорожке, я предвидел, что будет дальше. Я понял, что в жестоких, бездумных руках Ившема события ясно и неотвратимо ведут к войне, и понял, какой будет эта война в сложившихся обстоятельствах. И даже теперь, зная, что моим возможностям наступает предел, не хотел возвращаться.

Он вздохнул.

— Это был мой последний шанс. Мы не вернулись в город, пока небо не усыпали звезды, так что прогуливались по террасе туда-сюда, и… она все советовала мне вернуться.

«Дражайший мой, — говорила она, обернув ко мне свое милое личико, — это смерть! Жизнь, которую ты ведешь, — это смерть! Вернись к ним, вернись к своим обязанностям…»

Она начала рыдать и, всхлипывая, все говорила и говорила, цепляясь за мою руку: «Вернись, вернись!»

Потом неожиданно замолкла, и, взглянув ей в лицо, я немедленно понял, о чем именно она раздумывает. В такие моменты это сразу замечаешь.

«Нет!» — воскликнул я.

«Нет?» — удивленно и слегка испуганно спросила она, раз уж я угадал ее мысли.

«Ничто, — сказал я, — не отошлет меня назад. Ничто! Я сделал выбор. Милая моя, я сделал выбор, и мир может смириться с этим. Что бы ни случилось, я буду вести эту жизнь… ради тебя! Ничто… ничто не отвратит меня, дорогая. Даже если бы ты умерла… умерла…»

«Да?» — негромко проговорила она.

«Тогда… я тоже умру!»

И, не дав ей и слова вставить, я начал говорить со всем — насколько оно мне было доступно в той жизни — красноречием: стал восхвалять любовь, превозносить жизнь, которую мы вели, овеивая ее героизмом и славой, а ту, что я оставил позади, назвал жестокой, до крайности неблагодарной, которую стоило бросить. Мы говорили, и она прижималась ко мне, раздираемая между тем, что считала благородным, и тем, что — она точно знала — было милым и нежным. И наконец мне удалось убедить ее в нашем героизме, превратить надвигающуюся катастрофу в великолепное обрамление нашей бесподобной любви, и в конце концов мы, две глупых, заблудших души, упивались, стоя под звездами, этим величием, опьяненные чудовищно прекрасной иллюзией.

Итак, момент был упущен. Последний шанс прошел мимо. Пока мы прогуливались туда-сюда, лидеры юга и востока уже приняли решение, и резкий ответ, который навсегда разрушит блеф Ившема, обрел очертания и вот-вот готов был прозвучать. И над Азией, и над океаном, и над всем югом воздух и провода дрожали от напряженного ожидания и призывали: готовься!

Никто из живущих, знаете ли, не представлял, что такое война. Никто не знал, что это такое, что могут принести новые изобретения, какой ужас следует за войной. Думаю, большинство считало, что это всего лишь яркая форма, громкие приказы, шествия, флаги и транспаранты — и в это время половина мира получает припасы из мест за тысячи миль вдалеке!..

Человек с бледным лицом замолчал. Я бросил взгляд на него: он пристально глядел в пол вагона. Мимо окна промелькнули маленькая станция, череда грузовых вагонов, сторожевая будка и задняя стена какого-то домика, а потом и мост, эхом повторяя стук вагонных колес.

— После, — продолжил он, — мне часто снились сны. Три недели по ночам сон становился моей жизнью. Но хуже всего бывало, когда по ночам сон не приходил, когда я ворочался в постели в этой ненавистной жизни, а там — вдали, потерянные для меня, происходили события, судьбоносные, ужасные события. Я жил по ночам: дни бодрствования, вся эта жизнь превратились в потускневший далекий сон, унылую оправу, книжный переплет.

Он задумался.

— Я мог бы пересказать все, каждую мелочь во сне, но не то, что я делал днями. Не мог бы… просто не помнил. Память совершенно исчезла. Мирские дела ускользали из рук…

Он наклонился вперед и прижал ладони к лицу. Долгое время молчал.

— А потом? — спросил я.

— Война разразилась, словно ураган.

Он уставился на что-то невидимое перед собой.

— А потом? — требовательно уточнил я.

— Хватило бы легкого намека на нереальность, — сказал он негромко, будто говорил сам с собой, — и это можно было бы счесть кошмаром. Но это не был кошмар… вовсе не кошмар. Нет!

Он замолчал так надолго, что я всерьез обеспокоился, что не услышу конца его истории. Но он продолжил — все тем же анализирующим самого себя тоном:

— Что нам еще оставалось, кроме бегства? Я не думал, что война затронет Капри, напротив, считал, что она обойдет его стороной, наперекор всему, но две ночи спустя поднялся крик и суматоха, почти все женщины и мужчины стали носить эмблему Ившема, и музыка стихла, сменилась нестройными боевыми напевами, которые звучали снова и снова; мужчины повсюду записывались в добровольцы, а в танцхоллах проводились тренировки. Весь остров бурлил слухами, которые опять и опять повторяли все то же: борьба началась. Я этого не ждал. Я так мало повидал в жизни радости, что не мог понять этого любительского буйства. И остался в стороне. Я как будто был тем, кто мог бы остановить взрыв на пороховом складе, но время оказалось упущено. Я был никем, любой сопляк с эмблемой Ившема значил больше, чем я. Толпа толкала нас, ревела нам прямо в уши, проклятая песня оглушила нас; женщина заорала на мою даму, потому что на ней не было значка, и мы, взбаламученные и оскорбленные, снова вернулись в комнату: моя девушка, бледная и молчаливая, и я, дрожащий от злости. Я настолько взбесился, что если бы нашел в ее взгляде хотя бы малую толику упрека, то мог бы рассориться с ней.

Все великолепие слетело с меня прочь. Я мерил шагами нашу горную келью, за окном хмурилось море, а на юге вспыхивал какой-то свет, то пропадая, то снова появляясь.

«Нужно уехать отсюда, — повторял я снова и снова. — Я сделал выбор и не хочу даже касаться этих проблем. Война не имеет к нам никакого отношения. Это все не касается нас. Но здесь нам не укрыться. Давай уедем!»

А назавтра мы уже бежали прочь от охватившей весь мир войны. Началось бегство — сплошное бегство.

Он погрузился в мрачные раздумья.

— Сколько это продолжалось?

Он не ответил.

— Сколько дней?

Бледное лицо его исказилось, он сжал кулаки. Мое любопытство никак не задело его.

Я попытался вернуть его вопросами к рассказу.

— Куда вы направились? — спросил я.

— Когда?

— Когда покинули Капри.

— На юго-запад, — отозвался он, бросив на меня быстрый взгляд. — На корабле.

— Может, стоило подумать о летательной машине?

— Их все захватили враги.

Я не стал больше спрашивать. Некоторое время спустя он снова начал рассказ — и теперь его монолог звучал сварливо:

— К чему все это? Если, конечно, те битвы, резня, несчастья и есть жизнь, зачем тогда мы стремимся к удовольствию и красоте? Если укрыться негде, если для мира нет места, если все наши мечты о тишине и спокойствии всего лишь безумие, лишь западня, почему мы об этом мечтаем? Нас привели к этому не какие-то подлые устремления, никакие инстинкты, но Любовь. Любовь пришла ко мне в ее глазах, облаченная в ее красоту, великолепнее всего на свете, в форму и цвет самой жизни, — и призвала прочь. Я заглушил все голоса, ответил на все вопросы… отправился к ней. Но внезапно не осталось ничего, кроме Войны и Смерти!

На меня снизошло вдохновение, и я спросил:

— Может, в конце концов, это действительно был всего лишь сон?

— Сон! — воскликнул он, полыхнув гневом. — Сон… когда, даже сейчас…

Впервые он по-настоящему оживился. Слабый румянец залил его щеки. Он вскинул ладонь и сжал ее в кулак, стукнул себя по колену. Потом заговорил, глядя в сторону, и больше не смотрел на меня.

— Мы всего лишь призраки, даже призраки призраков, желания наши — словно тени облаков на земле, желания — словно солома, гонимая ветром; цель и привычка тащат нас за собой, как поезд тащит тени своих огней — пусть будет так! Но есть одна вещь, настоящая, незыблемая, не навеянная сном, но вечная и несокрушимая. Это основа всей моей жизни — остальное или подчинено ей, или бессмысленно. Я любил ее, ту женщину из снов. И мы — я и она, — умерли вместе! Сон! Как это могло быть сном, если вся моя жизнь утонула в невыносимой печали, если все важное для меня, ради чего я жил, стало бессмысленным и ненужным?

— Я верил, что все еще есть шанс сбежать, до того самого момента, как ее убили, — продолжил он. — Всю ночь и все утро, плывя с Капри на Салерно, мы говорили о бегстве. Мы полнились надеждой, и она оставалась с нами до самого конца — надежда на совместную жизнь, подальше от всего этого, от войн и битв, от безумных, пустых страстей и своевольной пустоты фраз «ты должен!» и «ты не должен!», сказанных тебе миром. Мы возносились над ними, словно наш путь вел к святому Граалю, словно наша любовь стала священной миссией…

И даже, когда с корабля мы видели, что ясный лик величественной скалы Капри уже покрыт шрамами, изрыт орудийными платформами и огневыми точками, превращающими его в неприступную твердыню, то не могли понять, насколько неотвратимо побоище, пусть даже гнев боевой готовности клубами дыма и пыли висел над островом. Но, конечно, я заметил это и завел разговор. Поймите, над нами все еще вздымалась скала — все еще прекрасная, невзирая на шрамы, — с бесчисленными окнами, арками и переходами, ярус за ярусом, на тысячу футов, серая, покрытая резьбой громада, испещренная виноградными террасами, апельсиновыми и лимонными рощами, зарослями агавы и опунции, пеной миндального цвета. Из-под арки, построенной над Пиккола Марина, выплывали другие корабли, а как только мы обогнули мыс и потеряли из виду землю, на глаза попалась новая череда кораблей, идущая по ветру на юго-запад. Вскоре их собралось великое множество, и самые дальние казались всего лишь мазками ультрамарина на форе восточной скалы.

«Любовь и здравый смысл, — сказал я, — побуждают бежать от ужасов войны».

Пускай мы и видели раньше эскадрилью в южной стороне неба, но не приняли во внимание. Она до сих пор была там — череда крохотных точек в небе, — а потом появились еще, усеивая юго-восточную сторону, и еще, пока вся сторона не покрылась синими пятнами. Они казались тонкими синими полосками, но то и дело один или сразу сотни отражали солнце и ярко вспыхивали. Падая и поднимаясь, они все приближались, разрастаясь в небе, как огромная стая морских чаек, или грачей, или других похожих птиц, но двигались потрясающе синхронно, и, подбираясь все ближе, они заполняли и заполняли небо. Южный фланг эскадрильи, перечеркнув солнце, влетел в облако, похожее на острие копья, а затем внезапно развернулся к востоку и понесся прочь, пока не растаял в небе. После мы заметили, что к северу, над Неаполем, высоко в небе зависли, словно туча вечерней мошкары, боевые машины Ившема.

Это обеспокоило нас не больше, чем стая птиц. Даже рокот орудий далеко на юго-востоке ни о чем не сообщил.

И каждую ночь, в каждом новом сне мы все еще оставались в приподнятом настроении, все еще искали убежища, где мы могли бы жить и любить. Но усталость снедала нас, и боль, и множество страданий. Но, пусть мы и были покрыты грязью долгого, утомительного пути, изголодавшиеся, перепуганные видом мертвецов и бегством крестьян — очень скоро пыль сражений окутала полуостров, — и наши мысли тонули в череде других ужасов, мы только углублялись в решении, что нужно бежать. О, она вела себя терпеливо и храбро! Моей леди, которая никогда не сталкивалась с трудностями, с невозможностью защитить себя, хватало мужества и за себя, и за меня. Мы кочевали туда-сюда по стране, в которой все реквизировали, все разграбили прибывающие войска. Теперь приходилось все время идти пешком. Поначалу к нам прибивались и другие беглецы, но мы не соединялись с ними. Кто-то бежал на север, кто-то просто попал в тиски толпы крестьян, бредущих вдоль больших дорог. Многие отдали себя в руки солдат и были отосланы севернее. Многие были в восторге от ситуации. Но мы держались от всего этого подальше, денег, чтобы добраться на север, у нас не было, и я боялся, как бы моя леди не попала в руки к этим рекрутам. Мы высадились в Салерно, а потом свернули от Кавы, пытаясь пересечь проход Монте-Альбурно, чтобы добраться до Таранто, но голод погнал нас обратно, так что мы стали спускаться к болотам Пестума, там, где стоят огромные храмы. У меня была туманная мысль, что возле Пестума получится нанять лодку и снова выйти в море. И именно там нас застало сражение.

Мою душу охватила какая-то слепота. Я же видел, что нас поймало будто в капкан, тенета великой войны опутали нас. Множество раз издали, среди гор мы видели бродивших туда-сюда новобранцев с севера — они прокладывали путь для доставки боеприпасов и готовили к бою орудия. Однажды нам показалось, что нас приняли за шпионов и принялись стрелять, — и в нас действительно стреляли! А сколько раз мы укрывались в лесах от пролетавших над нами боевых машин!

Но теперь все эти события, все ночи бегства и боли не имеют значения… В конце концов мы очутились в Пестуме, возле громадных храмов, на каменистой площади, поросшей колючим кустарником, такой ровной, такой плоской, что раскинувшаяся вдалеке роща эвкалиптов была видна до самых корней. Я вижу это до сих пор! Моя леди отдыхала под кустом, усталая и ослабевшая, а я стоял, пытаясь определить, на каком расстоянии от нас слышатся выстрелы. Тогда, поймите, они все еще сражались на расстоянии, ужасающим новым оружием, которое ни разу до того не использовалось: орудиями, которые стреляли немыслимо далеко, и воздушными машинами, причем до сих пор никто толком не знал, чего ожидать от последних.

Я знал, что мы между двух армий и что они сближаются, но на тот момент это нас не заботило. Я в основном думал о моей леди — с переполняющими меня болью и бессилием. Впервые за долгий путь она признала себя побежденной и зарыдала. Я слышал, как она всхлипывает у меня за спиной, но не оборачивался: считал, что ей стоит выплакаться, она и так ради меня прошла долгий и трудный путь. Ей хорошо бы выплакаться, думал я, а потом отдохнуть, и тогда мы сможем пойти дальше с новыми силами. Я не имел ни малейшего понятия, что должно вскоре случиться. Ясно вижу, как она сидела тогда — прелестные волосы рассыпались по плечам, щеки глубоко запали.

«О, если бы мы расстались! — сказала она. — Если бы я отпустила тебя…»

«Нет! — ответил я. — Даже теперь я не раскаиваюсь. И не раскаюсь. Я сделал выбор и буду держаться его до конца».

— А потом?

— В небе над нами что-то сверкнуло и взорвалось, а потом рядом застучали пули — словно пригоршня брошенного на пол гороха. Разбивали камни, отбивали куски кирпичей и летели…

Он прижал руку ко рту, облизнул пересохшие губы.

— При вспышке я обернулся… Знаете, она встала. Встала, поймите же, шагнула ко мне… будто пытаясь дотянуться… и пуля попала ей в сердце.

Он замолк и уставился на меня. И на меня обрушилось осознание всей неловкости, которую англичане чувствуют в подобных случаях. Наши взгляды встретились на миг, потом я отвернулся к окну. Мы долгое время молчали. Когда я снова посмотрел на него, он сидел в углу, прижав руки к груди, и заламывал пальцы.

Потом укусил себя за ноготь и уставился на него.

— Я понес ее на руках, — сказал он, — к храмам, как будто это было важно. Не знаю почему. Они казались чем-то священным, такие древние… как мне кажется. Должно быть, она погибла мгновенно. Только вот… я весь путь разговаривал с ней.

Снова тишина.

— Я видел те храмы, — отрывисто произнес я. Этот разговор так ярко возродил в памяти те молчаливые, залитые солнцем колоннады из неровного песчаника.

— Тот храм был бурым. Такой большой и бурый. Держа ее на руках, я уселся на поваленную колонну. Недолгая тишина вскоре прервалась грохотом. И вскоре показались ящерицы и начали бегать повсюду, как будто ничего не случилось, как будто не произошло ничего необычного. Было до крайности тихо, солнце стояло высоко, тени замерли, даже тень травы, растущей на архитравах, не шевелилась — а небо в это же время полнилось гулом и грохотом.

Кажется, я помню — летательные аппараты появились с юга, а битва сместилась на запад. Один аппарат подбили, он вышел из строя и начал падать. Я отлично помню это, хотя в тот момент это меня интересовало меньше всего. Он был как раненая чайка — знаете, трепещущая в воде. Виднелся между колоннадами темным контуром на фоне ярко-синего моря.

Три или четыре раза у берега взрывались снаряды, но потом все стихло. При каждом взрыве ящерицы бросались врассыпную и прятались. И вся катавасия закончилась, только раз шальная пуля ударилась о камень, оставив после себя яркий след.

— Когда тени стали длиннее, тишина как будто еще больше сгустилась. Что самое забавное, — сообщил он в непринужденной манере обычной беседы, — так это что я не думал. Вообще. Сидел, застыв, среди камней, держа ее на руках. В каком-то странном забвении.

И даже не помню, как просыпался. Не помню, одевался ли в тот день. Понял, что нахожусь в своем кабинете, с пачкой распечатанных писем передо мной, и меня поразила абсурдность моего пребывания там: я понимал, что в реальности сижу в храме Пестума с погибшей женщиной на руках. Я читал письма, как машина. И тут же забывал, что в них было написано.

Он замолчал, и это молчание было долгим.

Внезапно я понял, что мы едем вниз по склону от Чок-Фарм к Юстону. Как быстро пролетело время! И я обратился к незнакомцу — резко, тоном «сейчас или никогда!»:

— Вам еще снился этот сон?

— Да.

Он, казалось, пытался заставить себя договорить до конца. Его голос звучал еле слышно.

— Только раз, и то буквально несколько мгновений. Я словно пробудился от поглотившего меня забытья, сел ровно, а рядом на камнях лежало тело. Такое высохшее. Оно не принадлежало ей, понимаете. Так быстро… не ее тело.

Должно быть, я услышал голоса. Не знаю. Четко помню только, что наше уединение нарушили люди, и это надругательство стало последней каплей. Я встал и двинулся через храм, а потом увидел их — сначала одного, с желтым лицом, в грязно-белой, окантованной голубым форме, а потом еще нескольких, лезущих через старую стену исчезнувшего города, ползущих по ней. Беспокойно озирающиеся маленькие фигурки, блестевшие оружием на солнце.

А еще дальше я заметил остальных, потом и еще — на другой стороне стены. Развернутый, длинный строй. После человек, которого я увидел первым, встал и выкрикнул команду, его солдаты спрыгнули со стены и, путаясь в высокой траве, побрели к храму. Он слез вместе с ними и повел их вперед. Подошел почти вплотную ко мне и, лишь тогда рассмотрев меня, замер.

Поначалу при виде этих людей меня разобрало любопытство, но когда я понял, что они собираются войти в храм, то решил запретить им это и вышел вперед. Крикнул офицеру:

«Не входите сюда! Здесь я! Я и моя умершая!»

Он вытаращился, потом вопросительно выкрикнул что-то на незнакомом языке. Тогда я повторил сказанное. Он снова что-то крикнул, но я скрестил руки на груди и встал без движения. Он тут же сказал что-то солдатам и вышел вперед. В его руке была обнаженная сабля.

Я сделал знак не приближаться ко мне, но он все шел и шел. Я снова, очень терпеливо и четко, повторил:

«Не нужно входить сюда. Это древний храм, и здесь моя погибшая».

Потом он оказался так близко, что я без труда разглядел его лицо. Узкое, тускло-серые глаза, черные усы, шрам на верхней губе. Он был весь грязный, небритый. И продолжал выкрикивать что-то неразборчивое, обращаясь ко мне. Может, спрашивал о чем-то.

Теперь я понимаю, что он боялся меня, но тогда я этого не заметил. Когда я пытался объяснить ему, он повелительно перебивал меня, должно быть приказывая отойти. Потом попробовал обойти меня, и я его схватил. Как изменилось его лицо!

«Идиот! — выкрикнул я. — Ты не понимаешь? Она мертва!»

Он отпрянул назад. Бросил на меня жестокий взгляд. В его глазах сверкнула решимость… понимание. Потом, нахмурившись, он взмахнул саблей — и… сразил меня.

Незнакомец тут же смолк.

Я заметил, что стук колес изменился. Раздался скрип тормозов, вагон задергался, заколыхался. Реальный мир решительно напоминал о своем существовании, настойчиво стучал по плечу. Сквозь запотевшее окно я заметил электрические огни, освещавшие с высоких мачт серый туман, ряды пустых вагонов на запасных путях, а за ними семафор, поднимавший в мрачные лондонские сумерки сияющее ало-зеленым созвездие. Я снова взглянул в искаженное лицо незнакомца.

— Он нанес мне удар в сердце. Меня охватило что-то вроде потрясения — ни страха, ни боли, — но просто изумление, что я чувствую, как клинок пронзает меня, как прокладывает путь по моему телу. Знаете, больно не было совершенно. Никакой боли.

В поле зрения показались желтые фонари платформы, двигаясь сначала быстро, потом все медленней, а в конце остановились с рывком. Мимо окна засуетились туда-сюда смутные фигуры людей.

— Юстон! — выкрикнул чей-то голос.

— Вы хотите сказать…

— Не было ни боли, ни даже укола или ожога. Все мое естество охватило изумление, а за ним пришла тьма. Яростное, жестокое лицо надо мной, лицо моего убийцы, словно отступало. Потом и вовсе исчезло…

— Юстон! — напомнили голоса снаружи. — Юстон!

Дверь вагона открылась, впуская волну гомона, и перед нами вопросительно замер носильщик. Где-то хлопала дверь, глухо стучали копытами лошади кэбменов, а затем, перекрывая весь шум, раздался неразличимый, далекий гул лондонских мостовых. По платформе прокатилась тележка с зажженными фонарями.

— Тьма, поток темноты разлился и поглотил все на свете.

— Есть багаж, сэр? — уточнил носильщик.

— Этим все и кончилось? — спросил я.

Незнакомец заколебался. Затем, почти на грани слышимости, ответил:

— Нет.

— В каком смысле?

— Я не мог добраться до нее. Она осталась там, с другой стороны храма… а потом…

— Да? — требовательно спросил я. — Да?

— Кошмар! — выкрикнул он. — Настоящий ужас! Господи боже мой! Огромные птицы дрались над телом и рвали его на куски!

Перевод Марии Коваленко под редакцией Григория Панченко

Оставьте комментарий