
Эдвард Морган Форстер, свои произведения чаще всего подписывавший «полупсевдонимом» Э. М. Форстер (1879—1970), — писатель в англоязычном мире весьма известный, местами даже скандально известный… Настолько, что некоторые свои тексты завещал опубликовать лишь после смерти: были вещи, о которых джентльмены, сформировавшиеся во времена королевы Виктории, избегали говорить вслух и почти сто лет спустя.
Критики считают, что главная тема творчества Форстера — исследование неспособности людей, принадлежащих к различным группам (социальным, расовым, классовым… гендерным…), понять и принять друг друга. Как увидят читатели этого рассказа, речь может идти не только о людях…
Неясно, как Фавн оказался в Уилтшире. Возможно, он пришел с римскими легионерами, чтобы жить в лагере со своими друзьями, разговаривая с ними о Лукреции, Гаргане или пейзажах Этны; они на радостях от встречи забыли взять его с собой на борт корабля, и он страдал в изгнании, пока в конце концов не обнаружил, что холмы тоже разделяли его печали и радовались, когда он был счастлив. Или, возможно, он пришел сюда, потому что жил в этих местах от начала веков. В сущности, в Фавне нет ничего особенно античного: просто греки и римляне всегда были самыми зоркими. Вы можете найти его в «Буре» или «Benedicite»1, а любая страна, где есть громады буков, скошенные травы и чистые источники, имеет все основания приютить его.
Как я смог его увидеть — более трудный вопрос. Ибо чтобы увидеть его, требуется определенное качество, для которого «правдивость» звучит слишком холодно, а «звериный дух» — слишком грубо, и только он сам знает, как оно во мне появилось. Никому не следует называть себя дураком, но, по правде говоря, я тогда представлял идеальный образчик оного. Не обладая чувством юмора, я был шутлив, а не имея убеждений — серьезен. Каждое воскресенье я говорил моим сельским прихожанам об ином мире тоном того, кто стоит вне декораций мира сего, или растолковывал им ошибки пелагианской ереси, или предостерегал их, чтобы они не спешили метаться от одного беспутства к другому. Каждый вторник я устраивал то, что называл «разговорами начистоту с моими ребятами», — беседы, которые приводили разве что к неловкости. А каждый четверг я обращался к «Союзу матерей», объединявшему жен или вдов, и давал им практические советы, как управлять семьей из десятка человек.
Я втянулся в эту круговерть и через некоторое время, конечно же, обратил внимание на Эмили. Я никогда не видел девушки, которая так внимательно слушала мои проповеди и так неподдельно смеялась над моими шутками. Неудивительно, что скоро я был помолвлен. Она была сотворена идеальной женой, непринужденно поправляющей абсурдные высказывания своего мужа, но не позволяющей никому высказываться против них, способной говорить о подсознательном в гостиной и при этом прислушиваться, не плачут ли дети у няни и не разбилась ли тарелка в столовой. В самом деле, она была бы идеальной женой — лучше, чем я даже мог бы представить. Но она так и не вышла за меня замуж.
Если бы в тот день мы остались дома, ничего бы не произошло. Во всем виновата мать Эмили, настоявшая на чаепитии на свежем воздухе. Напротив деревни, через ручей, лежали меловой холм, увенчанный буковой рощей, и несколько римских развалин. (Я читал о них очень яркие лекции, а теперь выяснилось, что они были саксонскими.) Я нес туда коробку с чайными принадлежностями и тяжелый коврик для матери Эмили, а Эмили и ее приятель шли впереди. Юный приятель — сыгравший в этих событиях большую роль, чем ему казалось, — был располагающим молодым человеком, исполненным мысли и поэзии, особенно той, что он называл поэзией земли. Он хотел вырвать у земли ее секреты, и я видел, как он страстно прижимал лицо к траве, даже когда думал, что его никто не видит. Эмили же была полна смутных устремлений, и, хотя я предпочел бы, чтобы они концентрировались на мне, все же казалось неразумным лишать ее возможностей саморазвития, которые предлагало общение с приятелем.
У меня была привычка, достигнув вершины любой возвышенности, шутя восклицать: «А кто станет по другую руку и удержит со мной этот мост?», яростно простирая руки или отыскивая широко раскрытыми глазами воображаемого неприятеля. Эмили с другом восприняли мою выходку как обычно, и я не смог обнаружить никакой неискренности в их веселье. И все же я чувствовал присутствие кого-то, кто не считал меня забавным, и любой оратор поймет мою растущую тревогу.
Мать Эмили, впрочем, немного меня подбодрила, отдуваясь и восклицая: «Милый Гарри, ты же нес вещи! Что бы мы без тебя делали? О, какой вид! Можешь разглядеть собор? Нет. Слишком туманно. Сейчас я собираюсь присесть прямо на ковер, — она загадочно улыбнулась. — Знаете ли, вид с этих холмов в сентябре завораживает».
Мы несколько поверхностно отдали дань восхищения пейзажу. Пейзаж этот действительно прекрасен только для тех, кто восхищается землей, и для них, возможно, это самое прекрасное зрелище в Англии. Ибо здесь погребено тело гигантского мелового паука, распластанного над нашим островом, — чьи ноги образуют южный, северный холмы и возвышенность Чилтерн, а кончики пальцев торчат в Кромере и Дувре. Это гладкое создание, любящее, когда его щекочут стремительные потоки вод, дает жизнь лишь немногим деревьям, и тем — только на маленьких клочках земли. Оно всё покрыто распаханными полями, ибо от начала времен люди сражались за привилегию стоять над ним, и старейшие наши храмы выросли на его спине.
Но в те дни мне нравилась привычная деревенская местность, такая уютная и симпатичная, полная джентльменских коттеджей, тенистых дач и людей, привыкших снимать шляпы. Огромные мрачные просторы, на которых можно пройти многие мили и не увидеть перемены ландшафта или не встретить ни одного благовоспитанного человека, всё еще не пленяли меня. Я отвернулся так скоро, как позволили приличия, и произнес: «Не приготовить ли теперь чашечку веселящего напитка?»2
Мать Эмили ответила: «Вы так любезны, что помогаете мне. Я всегда говорила, что ради чая стоит и постараться. Как было бы прекрасно вести более простую жизнь». Мы согласились с ней. Я разложил еду. «Чайник поставлен? О, поставьте же его!» Я так и сделал. Вдруг послышался тихий крик, слабый, но отчетливый, как будто от боли.
— Как же здесь тихо, — сказала Эмили.
Я выкинул на траву зажженную спичку и снова услышал тихий крик.
— Что это? — спросил я.
— Я только сказала, что здесь так тихо, — ответила Эмили.
— И правда тихо, — эхом отозвался наш приятель.
Тихо! Это место было наполнено шумом. Если бы спичка упала в гостиной, и то не могло быть хуже, а самый громкий шум шел от самой Эмили. У меня было ощущение, что я на самой людной вечеринке, жду, когда меня представят, в гулком, наполненном эхом зале, где слышны голоса гостей, но нельзя увидеть ничьих лиц. Это нервирующий момент для застенчивого человека, особенно если все голоса кажутся ему странными и он никогда не видел хозяина.
— Мой дорогой Гарри, — сказала старшая леди, — не волнуйтесь об этой спичке. Она отскочила и никого не поранила. Ча-а-й! Я всегда говорила — и Эмили со мной согласится, — что, когда стрелка часов волшебным образом приближается к пяти, не важно, насколько плотным был обед, любой человек начинает чувствовать некое…
В наши дни Фавн — одно из существ, дурачащихся на современных барельефах в псевдоантичном стиле, и если вы не заметите его ушей или хвоста, то примете его за человека и ужаснетесь.
— Купание, — дико вскричал я, — это нередкое времяпрепровождение для деревенских парней, и мне бы следовало уберечь дам от подобной встречи. Убирайтесь, проказник, убирайтесь!
— Что ему еще пришло в голову? — произнесла Эмили, а создание встало рядом с ней и поманило меня. Я жестикулировал и отступал маленькими шажками, в ужасе восклицая и пытаясь отогнать это видение своей шляпой. Примерно так же, как днем раньше, когда племянники Эмили показали мне своих морских свинок. И мою панику встретил не менее сердечный смех, чем тогда. Пока нечеловеческие пальцы не потянулись ко мне, я все еще думал, что это один из моих прихожан, и не переставал восклицать: «Оставьте меня, непослушный мальчишка, оставьте же!» Мать Эмили, уверенная, что распознала мою шутку, ответила: «Что ж, должна согласиться, что противные мальчишки могут преследовать вас даже здесь, на природе: эти сентябрьские холмы манят не только нас, как я и говорила».
В этот момент мой взгляд упал на хвост, я издал дикий крик и кинулся в рощу, что была позади.
— Гарри всегда был прирожденным актером, — заметила мать Эмили, когда я в панике бежал от них.
Стало понятно, что в моей жизни случился великий перелом и если я сейчас не справлюсь с происходящим, то могу навсегда распрощаться с самоуважением. В лесу меня уже беспокоило множество голосов — с холма позади меня, с деревьев над моей головой, голосов от каждого насекомого в древесной коре. Я даже мог расслышать, как ручей облизывал берега лугов, а луга сонно протестовали. Над всем этим грохотом, который был не громче шума от полета шмеля, возвысился голос Фавна, говорящего: «Дорогой священник, успокойся, успокойся, отчего ты напуган?»
— Я не напуган, — ответил я, и это действительно было правдой. — Но опечален: вы опозорили меня в присутствии дам.
— Меня никто не видел, — произнес он, лениво усмехнувшись. — У женщин тугие ботинки, а у мужчины длинные волосы. Таким никогда меня не увидеть. Долгие годы я разговаривал только с детьми, и они переставали меня видеть, как только вырастали. Но ты не сможешь потерять меня из виду и до самой смерти будешь моим другом. Теперь я принесу тебе счастье: мы можем валяться на спине, бегать наперегонки, или я могу принести тебе ежевики, или колокольчиков, или жен…
Ужасным голосом я произнес:
— Прочь с глаз моих!
Он отошел и встал позади.
— Раз и навсегда, — продолжил я, — позволь мне сказать тебе, что тщетно искушать того, чье счастье состоит в том, чтобы нести счастье другим.
— Я не понимаю тебя, — ответил он грубовато. — Что такое «искушать»?
— Бедное лесное создание, — сказал я, развернувшись. — Как ты можешь понять? С моей стороны глупо упрекать тебя. Твоя природа не в силах понять жизнь, полную самоотречения. Ах! Если бы я мог объяснить тебе!
— Ты уже говоришь с ним, — ответили холмы.
— Если бы я мог прикоснуться к тебе!
— Ты прикоснулся к нему, — сказали холмы.
— Но я никогда не оставлю тебя, — прорычал Фавн. — Я буду подметать для тебя твое святилище, буду сопровождать тебя на собрания матрон, обогащу тебя на базарах.
Я покачал головой.
— Такие вещи совсем меня не заботят. Я в самом деле был склонен отказаться от твоих услуг. Но я был неправ. Ты поможешь мне — поможешь мне сделать других счастливыми.
— Дорогой священник, жизнь полна курьезов! Люди, которых я никогда не видел, — люди, которые никогда не видели меня, — почему меня должно волновать их счастье?
— Мой бедный друг, возможно, однажды ты поймешь, почему. Теперь же приступим. На том холме сидит молодая леди, которую я очень уважаю. Начнем с нее. Ага! Вижу, ты повесил нос. Я так и думал. Ты ничего не сможешь сделать. Что и требовалось доказать!
— Я могу сделать ее счастливой, — ответил он, — если ты мне прикажешь; и, когда я это сделаю, возможно, ты станешь мне больше доверять.
Мать Эмили уже пошла домой, но девушка с приятелем все еще сидели за чаем — она в своем белом платье и соломенной шляпке, он в простом, но хорошо скроенном летнем костюме. Величественная языческая фигура Фавна нагло возвышалась над ними.
Друг спрашивал ее:
— Вы никогда не чувствовали себя одинокой посреди толпы?
— Это так, — ответила Эмили, — я чувствовала это и даже больше…
Фавн возложил на них руки. Они, желающие только немного пофлиртовать в приятной компании, сопротивлялись, как только могли, но постепенно были вынуждены упасть друг к другу в объятия и загореться страстью.
— Злодей! — закричал я, выбираясь к ним из леса. — Ты предал меня.
— Знаю, но мне до этого нет никакого дела, — ответил приятель. — Держись подальше. Ты находишься в присутствии того, чего не можешь понять. В этом великом одиночестве мы нашли самих себя.
— Убери свои проклятые руки, — кричал я Фавну.
Он повиновался, а приятель продолжил уже тише:
— Упреки бессмысленны. Что вы можете знать, убогий священнослужитель, о тайне любви вечного мужчины и вечной женщины, о самореализации души?
— Всё верно, — сердито отозвалась Эмили, — Гарри, ты никогда не смог бы сделать меня счастливой. Я буду относиться к тебе как к другу, но как я могу отдать себя человеку, который так глупо шутит? Когда ты изображал шута за чаем, я поставила на тебе крест. Ко мне надо относиться серьезно: я должна видеть перед собой всё больший простор, поскольку становлюсь всё выше и выше. Ты можешь не одобрять этого, но я такова. Я наконец нашла себя в этой великой тишине.
— Несчастная девушка, — вскричал я. — «Великая тишина!» Вы — пара беспомощных марионеток…
Приятель стал уводить Эмили прочь, но я услышал ее шепот:
— Дорогой, мы не можем после всего этого оставить ему корзину и мамин коврик; ты не против взять их в другую руку?
Они удалились, а я бросался на землю раз за разом, когда меня настигало отчаяние.
— Он плачет? — спросил Фавн.
— Он не плачет, — ответили холмы. — Его глаза сухи как камни.
Мой мучитель заставил меня взглянуть на него.
— Я вижу счастье на самой глубине твоего сердца, — сказал он.
— Я верю, что открыл в своем сердце тайные источники, — сухо произнес я. А затем подготовил резкую отповедь, но из всех слов, которые собирался сказать, я смог произнести одно, начинавшееся на «П».
Он издал радостный крик.
— О, теперь ты действительно принадлежишь нам. До конца своих дней ты будешь ругаться, когда будешь злиться, и смеяться, когда будешь счастлив. А теперь смейся!
После этого настало великое безмолвие. Вся природа замерла, пока священник пытался скрыть свои мысли не только от природы, но и от себя самого. Я думал о своей уязвленной гордости, о поверженной бескорыстности, об Эмили, которую потерял не по ее вине, о приятеле, который незаметно ускользнул с тяжелой корзиной для чайных принадлежностей. Это определило все для меня, и я рассмеялся.
Тем вечером я первый раз услышал, как меловые холмы поют в долинах друг другу, что бывает довольно часто, когда воздух тихий и у них был хороший день. Из окна кабинета я мог видеть залитую солнцем фигуру Фавна, сидящего перед буковой рощей, как перед родным домом. А с наступлением ночи я точно знал, что спал не только он, но и холмы и леса. Ручей, конечно, не спал никогда, даже когда замерзал. Время темноты было в действительности временем воды, которую днем подавляла великая пульсация земли. Вот почему вы можете ночью почувствовать и услышать воду на очень большом расстоянии, и вот почему купание после заката самое прекрасное.
Радость от этого первого вечера все еще свежа в моей памяти, несмотря на прошедшие с тех пор годы, наполненные счастьем. Я помню об этом, когда поднимаюсь на кафедру и с высоты смотрю на лучших людей, сидящих передо мной, скамья за скамьей, щедрых и уверенных, на худших людей, толпящихся в проходах, на усатых теноров из хора, на священников с высоко поднятыми бровями, церковных служек, перебирающих свои сумки, и надменных привратников, отгоняющих от дверей опоздавших. Я помню об этом и когда сижу в своем удобном холостяцком убежище среди тапочек, которые добрые юные леди изготовили для меня, дубовых подставок, которые были вырезаны для меня добрыми молодыми людьми, среди ряда подаренных мне чайников, памятных дипломов и других приношений тех, кто верит, что я протянул им руку помощи, и кто на самом деле помог мне выбраться из трясины.
Хотя я пытаюсь донести эту свою радость до других — так же как я пытаюсь донести до людей что-то еще, что кажется мне хорошим, — и хотя иногда мне это удается, все же я никому не могу точно рассказать, как эта радость пришла ко мне. Ибо, если бы я прошептал хоть слово, моя нынешняя жизнь, такая приятная и удобная, подошла бы к концу, моя община распалась бы на части, и я должен был бы последовать за ней, а вместо того, чтобы быть опорой для прихода, я мог бы стать обузой для общества. Вот почему вместо лиричной и красноречивой проповеди, столь подходящей для моей профессии, я вынужден использовать недостойный способ повествования и ввести вас в заблуждение, заявив, что это короткий рассказ, подходящий для чтения в поезде.
Перевод Людмилы Мининой
1 Видимо, имеются в виду шекспировская «Буря» и гимн творения «Benedicite». (Здесь и далее — примеч. пер.)
2 Шутливое выражение о чае — «Напиток веселящий, но не пьянящий» впервые употребил английский поэт У. Каупер (1731—1800).