Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 11(13), 2020.
Они появились в городе в среду перед рассветом; незамеченные, насквозь прошили улицы чередой расписных фургонов и автобусов, словно ниткой, когда-то яркой, а теперь засаленной и потертой, — и ушли в сторону моря по старой дороге. Некоторое время спустя Заяц, проснувшийся почему-то в невообразимую рань, по обыкновению застыл перед кухонным окном с отцовским биноклем, направленным на берег, — привычная отсрочка, точка покоя перед прыжком в круговерть нового дня.
Но сегодня равновесие холмов и воды было нарушено. Стадо пестрых машин сбилось в кучу на пустыре у обрывистого берега. Крошечные фигурки суетились, тянули, размахивали руками, — и вдруг в стороне от фургонов взвился пузырем шатер. А рядом другие люди уже таскали что-то плоское, тяжелое. В глаза Зайцу ударил солнечный лучик, будто кто-то сигналил небесам, да промахнулся и отправил послание случайному мальчишке. Это разгружали, бережно укладывая на песок, огромные зеркала. Холодное блеклое солнце плавало в стекле, как задохшаяся рыба.
А еще через пару часов продравшие глаза жители города видели на улицах карлика, который расклеивал афиши. На них летали под куполом любовно выписанные гуашью акробаты в разноцветных трико; рукописный текст обещал грандиозное представление, прославленное в Европе и обеих Америках, — только одно, только в субботу, — и самый большой зеркальный лабиринт в мире. Восклицательных знаков было так много, что они походили на штакетник. Они пронзали строчки, будто колья. Приклеив афишу, карлик отступал на шаг и мгновение рассматривал объявление, склонив голову набок, как художник, оценивающий новый шедевр, а потом, ядовито ухмыльнувшись, переходил к следующему столбу. Так он двигался сквозь город, приметный и в то же время невзрачный до невидимости; пачка в его руках постепенно таяла.
А там, где окаймляющая город бетонка выстреливала к морю пыльный хвост грунтовой дороги, по которой никто никогда не ездил, уже стоял облезлый автобус в разноцветную полоску, готовый бесплатно отвезти к цирку всех желающих. Ветхая обивка кресел пахла корицей, жареной кукурузой и нечищеными клетками с большими зверями. За рулем некто в маске птицы терпеливо ждал пассажиров — и, видимо, не собирался двигаться с места до самой субботы, когда жители города, отбросив наконец повседневные дела, отправятся посмотреть единственное представление.
В такой день совершенно невозможно идти в школу — Заяц и не пошел. Вместо этого он оказался на тихой улице, где прятался за высоким забором старый пряничный особнячок. Охранник у ворот смерил Зайца театрально-подозрительным взглядом и неохотно впустил во двор. Заяц вприпрыжку пересек узкий газон и забарабанил в дверь.
В городе говорили — шепотом, по секрету, — что их мэру не повезло в детях. Сын у него был рыжий, а дочь — и вовсе дурочка, по голове ударенная. Мэр города ненавидел цирк.
Рыжий был лучшим другом Зайца. Они знали все секреты друг друга. Все-все.
— Филонишь? — одобрительно просипел Рыжий и почесал шею, обмотанную колючим шарфом. — Заходи, никого нет. Домашку принес?
Заяц прошмыгнул в прихожую.
— Цирк приехал, — шепнул он, — я сам утром видел. Погнали? От Швабры отболтаешься как-нибудь.
— Не отболтаюсь, — помрачнел Рыжий. — Нет ее, выходной. Я сам с Сонькой сижу.
Сестра Рыжего сидела у окна — вырезанный из черной бумаги силуэт на бледном фоне. Заяц привык видеть ее так — тонкой тенью, склонившейся над альбомом. У Сони были спутанные медные волосы, высокий бледный лоб и прозрачные глаза, почти черные из-за огромных зрачков, а руки такие тонкие, что просвечивали жилки. Зайцу она нравилась, хотя он и робел перед ней немного, не понимая, как себя вести: вроде как старшая, но все-таки дурочка. А с другой стороны… Тут Заяц обычно совсем терялся и переставал думать. Соня хотя бы не дразнилась и не хихикала, как другие девчонки. Она просто сидела себе тихонько, не обращая ни на кого внимания, и рисовала разноцветных человечков, — раз, два, много, целая толпа, целое царство веселых человечков всех цветов радуги. Стопка изрисованных листов на подоконнике росла и сползала на пол; перед сном домработница Швабра убирала их, а с утра Соня начинала снова.
На пятнадцатилетие ей подарили огромную коробку гуаши, и какое-то время человечки выходили еще радужней, еще ярче. Вскоре Швабра начала жаловаться: непросохшая краска пачкала полы и подоконник, а платья Сони покрывались пятнами. Краски убрали, заменив на старые карандаши. Похоже, Соня даже не заметила этого, но иногда Зайцу казалось, что карандашные человечки стали как-то… грустнее, что ли.
Альбомный лист, испещренный человечкам, с шелестом спланировал на пол. Мальчишки проводили его мрачными взглядами.
— Не могу же я ее одну оставить, — уныло проговорил Рыжий.
— А давай с собой возьмем! — предложил Заяц.
— С ума сошел? Ты же знаешь, папка не разрешает ей на улицу…
— А он не узнает. Она же не скажет? Соня, ты не скажешь?
Девочка, не поднимая глаз, кивнула.
— Вот видишь, — обрадовался Заяц. — Мы тебе сахарной ваты купим…
— Увидят, — безнадежно покачал головой Рыжий. — Кто-нибудь обязательно папке расскажет. И вообще я болею.
— Ее же никто не узнает, — подумав, возразил Заяц. — Она же давно… ну, это… — Рыжий сжал зубы, отводя глаза, и Заяц затараторил: — Ну, расскажут, что мы с какой-то девчонкой гуляли… — Он покраснел, потом решительно тряхнул головой: — Но цирк же! Там зеркальный лабиринт… — Рыжий вдруг вскинул голову и прищурился, и Заяц поспешил выложить козырь: — Говорят, афиши настоящий карлик расклеивал.
Человек-птица быстро кивнул первым пассажирам, — будто клюнул руль, — и полосатый автобус, побрякивая, двинулся по дороге к морю. Соню усадили на двойное сиденье, сунули ей альбом с карандашами — на всякий случай, чтоб не разнылась. Заяц прилип к стеклу, глядя на холмы. Он гулял здесь много раз, но впервые видел дорогу из окна автобуса. Рыжий молчал, глядя прямо перед собой, и все щурился. В приоткрытую форточку бил холодный ветер, колючий от подхваченных песчинок; Человек-птица вел автобус на удивление плавно — их почти не трясло, будто автобус не катился по колдобинам и ухабам старой грунтовки, а плыл над ней. Соня рисовала своих человечков — один, два, много, — и на полу уже лежало несколько покрытых радужными линиями листов. Запах полыни и нагретой солнцем лиственницы становился все солонее, и впереди уже дрожало в мареве свинцовое стекло моря.
Ветер таскал альбомные листы по песку, и разноцветные Сонины человечки выгорели, будто их нарисовали много лет назад да и бросили под злым солнцем. Радуге здесь было не место. Бледная синь, белесый желтый, поблекший зеленый — полотно Сезанна, забытое на морском берегу, занесенное песком, затянутое кристалликами соли. Тонкая стежка муравьев маршировала к брошенной под ноги сахарной вате.
Заяц и Рыжий торчали над Соней уже целых полчаса. Человек-птица, выйдя из-за руля, извлек будто из пустоты три порции сладостей, вручил их и, не взяв денег, исчез. Больше никого вокруг не было — то ли циркачи отсыпались в своих фургончиках, то ли прогуливались по городу. Шатер отбрасывал чернильную тень. Мальчишки заглянули туда первым делом — но не нашли ничего, кроме песчаного круга и высоченной стремянки в жутковатых темных пятнах. Сахарная вата приклеила язык к небу — Заяц слопал свою порцию и остатки Сониной, а Рыжий, едва надкусив, бросил пушистый шарик в песок. Тогда Заяц на него разозлился — не хочешь сам, так отдай другу, — но теперь думал, что приятель поступил умно. Страшно хотелось пить, и вообще становилось уже как-то не по себе от этой пустоты и тишины, наполненной тонким воем ветра. Но — признаться Рыжему? Никогда. Ближе к морю сверкали гигантские стеклянные призмы; они почему-то пугали Зайца до мурашек, но он твердо намеревался попасть в самый большой в мире зеркальный лабиринт.
— Ну, Соня, ну пойдем уже, — в который раз позвал он и потянул альбом. Девочка замотала головой, вцепилась в бумагу покрепче и скривилась, приготовившись рыдать. На ее щеках перламутрово поблескивали дорожки уже подсохших слез.
— Я же говорил, — сказал Рыжий и с непонятной злостью добавил: — Попрятались… Зря мы все это затеяли.
— И вовсе не зря, — проскрипел вдруг кто-то за спиной, и мальчишки подпрыгнули от неожиданности. За спиной у них стоял карлик; и без того сутулый, он еще больше сгорбился под тяжестью этюдника на плече. Рыжий вдруг залился малиновой краской и открыл рот, хватая воздух, как рыба, выброшенная на берег. Он явно хотел что-то сказать — но не мог найти слов. Карлик ухмыльнулся и, не обращая внимания на муки Рыжего, предложил: — Давайте сделаем так: Соня останется здесь рисовать, а я останусь рисовать ее. А мальчики пока прогуляются, посмотрят на тигров в клетках — они вон там, за большим красным фургоном, — и побывают наконец в зеркальном лабиринте. — Заяц подозрительно насупился, и карлик кивнул: — Знаю, знаю. Но я старый друг ее отца. Поверь, он не будет против.
— Как вас зовут? — спросил Заяц.
— Друзья зовут меня Тэ-Жэ.
— Что-то папа не рассказывал мне про такого друга, — выдавил Рыжий.
— Ну конечно, рассказывал, — развеселился карлик. — Просто чуть-чуть изменил историю, чтоб все было правильно.
— Что-то здесь не то, — гулко сказал Заяц, и эхо подхватило: «То… То…».
Рыжий ошалело завертел головой. Заяц протянул к нему руку — прикоснуться к плечу, успокоить, — но пальцы нащупали только гладкое стекло. Зеркальные стены нависали над ним, дыша холодом, как торосы. Чтобы увидеть небо, пришлось задрать голову так, что заломило в шее, — но белесый, затянутый дымкой клочок лишь растревожил. Громко захрустел песок — все чаще, все нервознее. «Рыжий!» — окликнул Заяц почти шепотом: кричать здесь было страшно. Он видел отражение друга, то четкое, почти неотличимое от реальности, то туманное и размытое, — но сориентироваться не мог. Он не знал, где искать выход, и, хуже того, не представлял, как они с Рыжим очутились в лабиринте: вроде бы только что разговаривали с подозрительным художником, и вот… А как же Соня? — спохватился Заяц. Осталась с этим типом… Зря они все это затеяли, прав Рыжий.
Отражение Рыжего вдруг замерло и нахмурилось.
— Смотри, — сказал он растерянно, — мой папа.
Заяц повернул голову и шарахнулся, крепко приложившись затылком о стекло. Пустой лабиринт наполнился людьми. Большинство из них ничем особо не отличались от жителей города, но за ними тенями просвечивали другие, в старомодных, а то и старинных одеждах, светловолосые и курчаво-черные, нарядные и оборванные, как последние бродяги. Воздух наполнился призрачным шепотом — то ли волна поднялась на море и шуршит о песок, то ли голоса отражений несутся из невообразимой дали… Рыжий смотрел, не отрываясь, и Заяц наконец сумел разглядеть в этой толпе человека, которого увидел его друг.
…Молодой мужчина идет через лабиринт, крепко сжимая руку маленькой девочки с медными кудряшками и бледным кукольным личиком. У него гордая осанка человека, знающего, что ему не в чем себя упрекнуть. Он выглядит лет на тридцать моложе себя нынешнего — но девочка рядом с ним может быть только Соней, а значит, прошло не больше десяти лет. Мужчина одобрительно смотрит на тысячи отражений: вот он, будущий мэр города, честный человек и прекрасный отец очаровательной дочки. Соня кривляется и радостно приплясывает; она визжит от восторга — звук доносится до Зайца, будто из-под исполинской подушки. Ее отец слегка хмурится и грозит пальцем: хорошие девочки так себя не ведут. Он смотрит только на отражения, всегда и все время — только на отражения, и это почему-то пугает Зайца настолько, что ему хочется в туалет.
…Толпа отражений исчезает, их сменяет темная внутренность шатра. Пахнет опилками и кошачьей мочой. У дальней стены стоит на руках человек в маске птицы; мэр же совсем рядом — кажется, вот-вот ударится локтем о стекло. Он одобрительно кивает, слушая карлика, потом говорит сам. Заяц почти слышит его, — тихий, но отчетливый звук пробивается сквозь зеркало. Вот они пожимают руки… За спиной у них — стремянка, уходящая под самый купол, где путаются в трапециях и канатах смутные тени. А на ее вершине…
Звук, с которым тело ударяется о песок, слышен так четко, будто и нет никакого зазеркалья.
— Нет! — кричит Рыжий; стекло гудит от удара, и мальчишка падает на песок, зажимая разбитый нос.
Заяц закусывает губу. Одно дело — знать, что Соня в шесть лет разбилась насмерть. Другое дело — видеть это своими глазами.
Будущий мэр корчится над переломанным тельцем; Заяц слышит его рыдания.
— Хорошо, что вы успели пройти через лабиринт, — говорит Тэ-Жэ.
Рыжий протянул руку, и его мокрая пятерня уперлась Зайцу в лицо. Рыжий ревел, как маленький, и Заяц пообещал себе, что никому об этом не скажет: на то и лучшие друзья, чтобы знать и хранить все секреты друг друга. Они пока всего лишь мальчишки, им можно. То ли дело — взрослые, которым приходится таить секреты даже от самих себя.
— Он говорил, что врачи…
Заяц кивнул. Это был самый большой секрет Рыжего, главная тайна мэра: Соня погибла, но врачи из секретной лаборатории смогли вернуть ее. Новость сама по себе не из тех, что понравилась бы жителям города. Но что-то не заладилось. Поэтому Соня никогда не болеет. Поэтому она — дурочка, которая может лишь целыми днями рисовать цветных человечков…
— Значит, нет никакой лаборатории? — спросил Заяц, тупо глядя перед собой, и Рыжий дернул плечом. Нет. Есть только цирк, и стремянка, уходящая под купол, и бесконечные, бесконечные отражения в глазах обезумевшего от горя отца, и страшный карлик, который сшивает их воедино.
— Сонька там осталась… с этим гадом, — сказал Рыжий.
От отражений болят глаза, солнце добралось до зенита и дробится в кварцевых песчинках. Рыжий с Зайцем держатся за руки, как детсадовцы, чтобы не потеряться, — это тоже станет их секретом. Заяц смотрит на отражение, на Рыжего, на отражение, — разница неуловима, но она есть, и в ней все дело. Все дело в этой разнице. Он закрывает глаза и представляет себе Соню — как она сидит у окна и рисует человечков, раз, два, много, очень много…
— Смотри, это внешняя стена, — говорит Рыжий, и мальчишки ложатся животами на песок и выворачивают головы, пытаясь выглянуть наружу, а в узкую щель рвется рев моторов, и кто-то сердито лает в мегафон. Не сговариваясь, они начинают выгребать ладонями рыхлый песок. Они всего лишь тощие мальчишки, и рыть придется недолго.
— Ты даже не поменял стремянку, — говорит мэр.
— Не поменял, — легко соглашается карлик. — А что, каждый раз менять? Ты бы знал, сколько детишек с нее падало. Хоть раз в сто лет да кто-нибудь залезет, куда не надо.
Три полицейские машины стоят у лагеря циркачей. Человек-птица нависает над сержантом, изучающим замысловатый документ, лишь отдаленно напоминающий паспорт.
— Ты нарушаешь договор, — говорит Тэ-Жэ. — Ты обещал нам право давать представления в этом городе.
— Ты первым его нарушил. Я водил ее к лучшим врачам…
— И что? — внезапно оживляется карлик.
— Мне сказали, что технически она мертва.
— Но она живет, — роняет карлик, иронически двинув бровями.
— Она не живет. Она сутками напролет сидит и рисует человечков…
— И ты их, конечно, никогда не рассматривал.
— Это детские каракули!
— Никто никогда не смотрит, — кивает Тэ-Жэ. — Ни разу еще не получилось.
Мэр его не слышит.
— Она была такой славной девочкой, — говорит он. — Такой хорошей девочкой…
Тэ-Жэ ухмыляется и пожимает плечами. Он видит то, чего не видит мэр: двух мальчишек с воспаленными, покрасневшими глазами, что крадутся за его спиной к девочке. Отвлекая мэра, он извлекает из воздуха написанный маслом портрет. Краски еще не просохли, и карлик бережно придерживает картину за края, — там уже налип вездесущий песок.
— Вот такой она должна была быть, да? — говорит он; из горла мэра вырывается сухое рыдание, и он вырывает портрет из рук Тэ-Жэ, прижимает к себе. Краска смазывается, оставляя на пиджаке бурые маслянистые пятна.
— Вообще не похожа, — презрительно шепчет Рыжий, и Заяц кивает. Они ползают на четвереньках, собирая разбросанные альбомные листы. Набрав небольшую стопку, Рыжий с непривычной робостью подходит к Соне. Заяц не мешает им — ветер разметал рисунки, раскидал их по чахлым кустикам; Соня, конечно, нарисует еще, но лучше бы собрать больше, как можно больше. Заяц ползает на четвереньках. В ботинки забивается песок; ветер ерошит волосы, свистит в ушах, и Заяц склоняет голову, чтобы лучше слышать друга.
— Это ты, Соня? — спрашивает Рыжий, и Соня кивает, не поднимая глаз.
Зайцу хочется засмеяться, и он закусывает губу, чтобы не сбить Рыжего. Соня снова кивает, глядя под ноги, но Заяц знает, что рано или поздно она оторвется от альбомного листа и посмотрит на брата — а потом, может, и на него.
Человек-птица избавился от полицейского и стоит над мальчишками. В нос Зайцу бьет запах перьев и древней пыли, что веками копилась под куполом шатра.
— Нам нужны акробаты, — клокочет человек-птица. Рыжий, оторвавшись на мгновение от рисунка, кивает радостно, но небрежно: сейчас у него есть дело поважнее. Он показывает на нового человечка:
— Это ты, Соня?
Они втроем пьют чай в фургончике, на бортах которого Тэ-Жэ нарисовал цветы, похожие на глаза, и глаза, похожие на цветы. Кажется, время остановилось. Они пьют чай за заставленным грязными чашками столом, и Соня все рисует своих человечков — но в другой руке держит кружку и не забывает из нее прихлебывать, и это хорошая новость для всех, кроме, пожалуй, мэра: лицо Сони перепачкано вареньем, и она совсем не похожа на свой портрет.
Заяц думает: если Рыжий упадет из-под купола цирка и Тэ-Жэ придется собирать его из отражений, превратится ли он в дурачка, рисующего человечков? Заяц думает: вряд ли. Я не дам. Он закрывает глаза и смотрит: вот Рыжий веселый, а вот — злой, вот — списывает контрольную, а вот — ест варенье… А вот Рыжий, который любит Соню и доверяет Зайцу главный секрет. От шерстяного шарфа у него чешется шея. А сахарную вату он выкинул.
В усталых глазах под закрытыми веками дробятся на радужные призмы зеркала — раз, два, много, очень много…