Максим Фарбер. Возвращение в Михайловку, или Душенька и Курчавый



1

— Вот так и вышло. Я (то есть мы с Противоречащим) долго искали мир, подходящий для твоих экспериментов, дарганочка! Набрели в итоге на одну о-очень странную реальность. Город да два крошечных села неподалёку. Это всё! Можешь себе вообразить, Гюли? Целый мир! Мир хрузов. «Вселенная»!

— Чем тише, тем лучше, ама-джан. Меня сие устраивает. Только скажи: поэты там, в городе, имеются? Без них, знаешь ли, скучно.

— Ну-у… Настоящий поэт (так, чтоб от Бога!) там лишь один. Но зато КАКОЙ, Эблис меня раздери…



На скате заснеженной крыши, под тусклыми лучами крохотного михайловского солнца сидел поручик Розен. Он держал большую кружку с хмельным настоем (початую уже). На нем была простая льняная рубаха, шаровары защитного цвета, шашка и один погон поверх шинели (донельзя истрёпанной, в рыжей грязи).

Поручик был от Бога наделён талантом — летать. Сам не зная, как это у него получается, он частенько парил над землёй, босиком бегал по облакам, ловил свиней и коров, сбежавших из хлева у ангела Гавриила, и за это получал хорошую плату. «Я не имею предубеждения против немцев, — объяснял хитрый Гавриил. — «Мне главное, чтоб скот был на месте!»

«Смешно, конечно, — говорил он друзьям-ангелам уже в домашней обстановке. — Здоровый лоб с усами, почти под сороковник, — порхает как бабочка! А чо, кру-уто…» И ангелы ржали во всю глотку. Поручика это, правда, отнюдь не волновало.

Последнее время Розен зачастил в деревню, к старухе Авдеевне. Пил с ней горькую и вечерами вспоминал своего друга — Курчавого. Старуха тоже тосковала по нему; однако ничего не поделаешь, у Курчавого в столице была служба. Он должен был каждый вечер на раутах у царицы зачитывать все новые и новые стихи собственного сочинения; поэтическое искусство давалось Курчавому легко, но на провокационный вопрос, хорошо ли вот так жертвовать своим талантом за-ради государевых слуг, он обычно отвечал не задумываясь. Просто махал рукой: «Служить бы рад, прислуживаться — тошно!»

Старая же няня считала, что «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало». Поручик был с нею вполне согласен. Сейчас он подумал, что стоит, наверно, к Авдеевне попроситься в тепло. Розен был привычен к михайловской зиме, и босые ноги у него не мерзли, однако ж под крышею всяко лучше (уютнее… спокойнее…), чем снаружи. Может, ещё та девушка, заморыш, придет (страшенные глазищи — на пол-лица! Сине-изумрудные, словно у стрекозы какой). Оля, кажется. Розен хорошо относился к Оле, всегда радовал каким-нибудь гостинчиком, например сладенькой тянучкой. И девушка тоже была с ним приветлива… «Но даже если ее сегодня не будет, — решил он, легко вспархивая с конька избы, — я, по крайней мере, отдохну как следует. Отойду в баньке. А потом — вареники, пухлые, пузатые… потом водка с черемшой… Нет, все-таки, что ни говори, а хрузы хорошо умеют готовить!»

Старуха Авдеевна сидела у печи — не то спала, не то просто дремала, задумавшись. Гавриил не стал ее пока что будить. Просто отошел в угол, сел на лавку. Под ногами были пошерхлые половицы; по комнате разливалось мерное тепло, и он блаженствовал. Снаружи — тихо, буря мглою (слава тебе Господи) небо не кроет, так на что ж жаловаться?

Из сеней показался мосье Будри. По-настоящему, как прекрасно знал Розен, Будри не был французом, и звали его Барков. Но поелику был он тощий, словно тень (а меньше всего в жизни хотел, чтоб его «тенью Баркова» называли!), то и предпочитал именоваться — Будри. По его мнению, «звучит-то похоже, да не слишком!»

— Что слышно в деревне, месье? — поинтересовался поручик.

— Да ничего особенного, — старик пожал плечами. — В Большом овраге, от Балдина неподалёку, вчера злой Коршун объявился. Девка из леса шла, хворост собирала — так он давай ее клевать! И драл на чем свет стоит. И терзал не жалеючи… Слава Богу, какой-то князек из города ехал. Послал лакеев, а они Коршуна — палками. В этой драке он потерял крыло, да и шею ему накостыляли здорово. Ругнулся; пополз восвояси…

«Какая же это девка? — испуганно подумал Розен. — Не приведи Бог, моя Олинька». Он и сам не знал, с чего решил именно так, — но нехорошее подозрение, как жучок-древоточец, упорно грызло.

«Ладно, — рассудил он. — Слезами горю не поможешь. Остается только ждать…»



Гатчинская гвардия спускалась с небес. Их пегасы уже порядком устали нести молодых всадников сквозь плотные голубые слои воздуха, лишь изредка прореженные облаками, и сейчас трепетали крыльями, опускаясь на серебристые плиты мостовой перед дворцом.

Юнкера спрыгивали с коней, трепали их по загривку и — несколько встревоженно, как это всегда бывало в такие моменты, — переглядывались: все ли здесь, вдруг кто отстал?.. Тем, кто задержится в пути, неминуемо должно было нагореть от начальства, так что им не позавидуешь. А каждый юнкер просто-таки по уставу обязан беспокоиться за своих товарищей — иначе какой он юнкер?!

— Так, ребята, — произнес их капитан, когда они все уже построились перед ним на узенькой площадке, в виду самого дворца, — с патрулированием на сегодня всё. Вы хорошо поработали, молодцы. А теперь — все в казарму!

Курсанты оживленно зашумели: наконец-то! наконец-то после такого долгого, трудного, разгоряченного во всех смыслах дня есть возможность отдохнуть!.. Не говоря уж о том, что завтра денёк будет ещё тот, не чета сегодняшнему — завтра они должны будут предстать перед царицей, и та будет оценивать каждого из них сообразно заслугам… Поэтому парадные туники ещё со вчера были отутюжены, церемониальное оружие — начищено так, что горит, как жар… но ведь и самим юнкерам надлежало быть в форме! А коли так — то все в казарму, отсыпаться… 

Один воин — красивый черноволосый юноша, смуглокожий и кареглазый, с курчавыми волосами, в серебристо-синей тунике и таком же плаще — отделился от шумной, гудящей толпы и, ведя в поводу пегаса, побрёл по улице. 

— Эй, Сашхен! — окликнул его товарищ. — Ты куда? Сьер Александр, а ну стой!.. 

— Я к реке, — отмахнулся юноша. — Искупаю пегаса, может, ополоснусь сам… 

— А-а… Ну, счастливо тебе. 

И Саша, задумчивый, как всегда в такие весенние дни, когда только-только расцветает сирень, побрёл мимо ограды городского сада, мимо зелёных густолиственных деревьев и пышных кустов… Пока он шёл, его не покидали мысли об одной даме — даме еще достаточно молодой, чтобы снискать его симпатии, но, увы, замужней, — и вот это-то была, увы, самая большая проблема!



…— Так ты говоришь… — молвила каурая лошадь, стоявшая в резной ванне, коя имела вид раковины, и с наслаждением подставлявшая гриву, шею и холку под теплые струи. 

— Да, да, ваша милость! — услужливо воскликнула Шатенка. — В Гатчине теперь невесть откуда появились эти гвардейцы… Может, из какого иного мира чуждым нам ветром занесло?! Теперь у правительницы есть своя армия — и, что хуже всего, она служит Свету! Эблис будет о-очень недоволен… 

— Эблис, Эблис… — пробормотало себе под нос прекрасное создание, — лучше всего делать то, что НАМ надо, не оглядываясь на него… Тогда, в конце концов, мы всё исполним к общей пользе. И к ЕГО пользе тоже. Подлей-ка еще… О-о-о!!! Вот так, здорово… — она откинула голову, и из уст ее вырвалось удовлетворенное ржание. Постояв какое-то время и подождав, пока теплая вода стечет по спине, лошадь продолжила: — Как, ты говоришь, зовут того парня? Саша? Это хорошо. 

И добавила, уже ни к кому не обращаясь: 

— Да. Может статься, он и есть тот, кто нам нужен…



То была сложная эпоха для Мира хрузов. Особенно в Гатчине, ибо там Её Величество предпочитала сперва «обкатывать» все новинки, о которых ей писали сельские поэты-философы, а потому уж наводнять этими изобретениями стольный град.

Тогда входили в моду персональные коммуникаторы — их называли l’aptone (по-простому «лапти»). Впрочем, поклонники старых способов связи (по телефону или посредством частной переписки) сдавать позиции ещё не собирались; юнкер Саша был в их числе.

Те, кто предпочитал обмениваться письмами, даже изобрели новый способ «дружбы на расстоянии»: то была переписка в стихах, un lien lirique. Коржавинский лицей не уставал плодить стихотворцев. Время было, как мы уже сказали, непростое — но в определённом смысле благодатное. Данила Романович, сам в прошлом выпускник лицея, так и писал в «Библиотеке для чтения»: Это было лучшее изо всех времён; это было худшее изо всех времён…

Впрочем, вернёмся к нашему герою.

Александр шел между оградами пышных садов, окружавших его с обеих сторон, вёл пегаса под уздцы и слушал, как шумели под нарождающимся ветерком листья тополей и дубов. Пегас изредка взглядывал на него своими умными, выпуклыми небесно-синими глазами, и молодому гвардейцу казалось (уж не в первый раз!), что конь пытается проникнуть в его мысли… «Да полно, не разумен ли он?» — задумался юноша, как всегда… и тут же выбросил эту мысль из головы. Пусть учёные занимаются вопросом, есть ли в Мире хрузов другая разумная сила, равная Человеку, — самому же парню было довольно того, что конь ему предан. 

Вскоре сады кончились… точнее, нет, не кончились — просто здесь, где кончались ограды, они уже переходили в обычные загородные, жёлто-зелёные от густой травы плоскогорья. А за ними начиналась река. 

Юноша спустился по глинистому всхолмью, на берегу скинул сапоги, свернул плащ и положил его на песок, вступил в воду, ведя за собой пегаса… Тот бил крыльями, упирался, однако Александр знал — это лишь притворство. 

Неподалеку послышался смех. Курчавый оглянулся — ну так и есть. Юнкер Анна, тоже коня купает. «Куда ж от нее скроешься… Люблю тебя, Петра творенье! Как мимолётное виденье…» 

Но, хотя общество ясноглазой хохотушки (шлёпавшей сейчас по воде едва ли в трёх-четырёх локтях от него) было обычно в радость Курчавому, ныне он хотел побыть в одиночестве. Поэтому спешно повел коня за небольшую песчаную косу, выделявшуюся из синих волн посредине течения. 

Он хорошо провёл время и, освежённый, вернулся в город. Отведя пегаса в конюшню гвардии, он двинулся домой. «Пан Венцеслав, наверно, заждался…» 

Пан Венцеслав заменял Курчавому и отца, и мать, и старшего брата. По профессии он был простой чеканщик, но этот простой чеканщик научил его просто-таки всему, что необходимо в жизни… и иногда они делили ложе, несмотря на ощутимую разницу в возрасте. Впрочем, куда чаще в постели у юнкера оказывалась Натали — служанка пожилого ляха, веселая синеглазая смугляночка. 

«Она, должно быть, уже волнуется…» 

Подходя к дому, Курчавый вдруг ощутил смутное беспокойство. Ему ОЧЕНЬ не понравилась тишина, царившая вокруг — прямо-таки мертвенная… И внезапно он почувствовал чьё-то чуждое присутствие в своём разуме. 

Он застыл на секунду среди мостовой, прислушался к себе. Нет… ничего… 

«Слуги Эблиса не дремлют, помни об этом», — учил его командир роты. 

Ладно, потом разберёмся, решил он — и, достав массивный железный ключ, отпер дверь. 

И сразу же пожалел об этом — потому что его тонкие ноздри, натренированные ловить не только «живые» запахи, но и тот незримый след, что остаётся от каждой вещи в воздухе, сразу же уловили: в доме — ЗЛО.



И впрямь: когда он прошёл внутрь, то увидел — на полу среди комнаты лежит старый хозяин. Рубашка у чеканщика была залита густой кровью, на лбу и груди — много ран (будто громадная птица долбила пана Венцеслава ненасытным своим носом). Порыскав по комнате, Саша заметил на ковре чёрное перо. Большая книга — «Хотела б я быть птичкой вольной» — валялась осередь комнаты, открытая на той самой странице, где был монолог Катерины Дмитревны. Странная фиоловая жидкость заливала эту страницу. К тому же она страшно смердела.

Штаны у мёртвого чеканщика были разодраны, как говорится, в пух и прах. То, что находилось ниже живота (и о чём в культурном обществе не говорят), было нагло расклёвано на мелкие кусочки. Сашу чуть не стошнило.

«…когти распустил,

Клев кровавый навострил», — мелькнуло в голове юнкера. Если бы не кошмар, в коем он пребывал сейчас, — так влепить самому себе пощёчину за эти колченогие строчки.

«И всё-таки — выглядит, будто именно гигантский коршун здесь побывал». Судя по вмятинам от здоровенных, крепких когтей на столе. Да на диванной спинке…

Он ринулся прочь из дома как ошпаренный. «Что ещё, м-мать-прамать, за коршун? Ужас!.. Бесы! Нечисть!» В храм, срочно в храм; заказать молебен. Потом в деревню, к Катерине Авдеевне: авось там-то не доберутся!

«Господи, спаси! Помилуй мя, всемогущий!..»

— Саша, постойте, — лёгкий юный силуэт вырос у него на дороге. В тёмном проходе было трудно разглядеть лицо, но он понимал: перед ним — Натали.

— Вы напуганы, знаю. Однако ж не следует бежать очертя голову; не по-дворянски это.

— В-вы хотите, чтобы я остался в доме, который… проклят? Отныне и навеки?! — Саша плакал, хоть и не отдавал себе отчёта; ныл, канючил, поражённый непонятным ужасом, взъерошенный, жалкий, даже уродливый и нескладный. — Нет. Не-еет, милостивая моя сударыня. Ни за какие коврижки…

— Пушкин, успокойтесь! Про дом я ни слова не парль-па. И если вы дадите дёру из Гатчины, не уведомив императрицу — я пойму. Тем более — прощу; ибо кто я такая, чтобы судить… особенно вас. Но мне хотелось бы (понимаете, мне! Это просьба, не совет!), чтоб вы остались. Не в этом доме, разумеется. Я и сама теперь буду искать другое жильё. Вам же как юнкеру полагается от рейхсканцелярии что-то вроде общежития… Короче, перемаемся как-нибудь. И будем жить. Просто жить дальше. Делать всё, что в наших силах. Бесам и прочим мерзким тварям назло!

— Д-девочка, — наш герой вытаращился на неё во все глаза, — per saint Marie, я не знал, что ты такая смелая…

И обмяк, осел на пол в коридоре тяжёлою бесформенной грудой. Напряжение сегодняшнего вечера сказывалось, как ни крути. Кажется, рейтузы намокли (вот ещё чего не хватало… вдогонку ко всем прочим «радостям»). Но твёрдая хватка Натали помогла Александру не упасть совсем.

— Я поддержу, — говорила она. — Ничего. Поддержу.



…Три месяца спустя они обвенчались. Юнкер Анна негодовала, на бедную голову Саши обрушились жуткие скандалы, крики и рыданья (пафосные, как положено!). Впрочем, после двух-трёх прощальных вечеров за чашей крепкого рейнского Анна успокоилась; «Петра творенье» с Курчавым, в общем-то, всегда имело хорошие отношения. Первый раз они напились совершенно по-свински, однако ж границ дозволенного не преступили: Анна в ту ночь от Саши этого не требовала; утром он признался Наталье, что прошло-то всё «без ничего». На второй же раз, кажется, что-то было — мерзкое и грязное, с глупыми стихами пополам:

«Хоть я грустно очарован

Вашей девственной красой…», —

…и — таки да — с сексом (куда ж без этого?). На третий раз всё обстояло чин-чином, лишь два, не то три, целомудренных лобзанья; а когда они расходились — теперь насовсем, — Анна протянула Сашке руку в любезном жесте и загадочно молвила: «Вы ещё встретите меня в родовой деревне, так что держите „лапоть“ всегда включённым! Скажу вам сразу, как буду готова для Поэтической Связи».

Бедняга Геккерн, давно точивший зубы на скромно живущую, но красивую и добрую Горчеву, со злости предался пьянству и разгулу. Поговаривали, что в глубине его чёрной души по сей день кроется желание отомстить — не то на дуэли, не то ещё как-нибудь; Курчавый, правда, лишь смеялся, когда это слышал.

Жил Саша по-прежнему в солдатском «гуртожитке». Молодую жену видел нечасто, но отнюдь не роптал. Им было хорошо, когда они находились вместе; всё остальное не имело значения.

Тайна ужасной птицы не давала Курчавому покоя. Он даже — через силу — родил натужный опус; друг-жёнка озаглавила его «Сказкой про царя Залмана». Разделав нечисть под орех в звучных ямбах и хореях, а самого царя выставив (чтоб смешней было!) трусом и забулдыгой, Саша послал это произведение во все газеты и журналы, которые знал. Правда, обратил внимание один лишь издатель — тот самый Д. Романович, друг детства, из давнего Коржавинского лицея. Но наш поэт не расстраивался; он продолжал писать. На свет явилась «Сказка о попе и Балде», где под ворохом фривольных шуток, глубоко-глубоко Саша запрятал идею о том, что бесов легко победить — надо просто не бояться!.. Наконец, наш герой обратился к «упырячьей» тематике, сотворив целый цикл жутких стихов, холодных, как улыбка мертвеца. Друг Данила писал на них хвалебные отзывы, где восклицал, между прочим:

— Нет, положительно, «ВурдалакЪ» — лучшее, что было (и есть) в нашей нынешней литературе. Императрица может испытывать гордость за своего поэта!

Впрочем, старания Курчавого были напрасны: Коршун-убийца не откликнулся ни на одну провокацию.

Оставалось только телефонировать Эркендорфу. Но аппарат Третьего отделения молчал, когда же в трубке сквозил чей-то голос, это, как правило, был голос Фаддея — а с ним наш поэт не желал иметь дел вообще.

«Честно скажу, Наташа, — как-то раз по пьяни заявил он, — гложет меня вредная мыслишка. Раз этот падла Коршун пришёл жрать Венцеслава, значит, и за тобой может прийти. А вдруг — за мной?! Но мне себя не жалко, я волнуюсь только о тебе»…

Если бы поэт знал, насколько всё сложней и запутанней! Впрочем, одна случайная встреча действительно заставила его заподозрить, что «дело» обстоит не совсем так, как думает Натали.



Произошло это поздней осенью, когда начинаются дожди, в деревнях завершают складировать собранный заранее урожай и закрывают амбары на засов, что, правда, не спасает от хомяков и диких морских свинок — те всё равно таскают из амбаров подгнившую морковку. Крестьяне в Михайловке, как знал Саша, придумали «верное средство» от грызунов: они просто нанимали кое-кого из них в сторожа. Ставили на морковное довольство («много ли один малой съест? А других — повыгонит, не беспокойтесь»). Иногда такие воспоминания — о деревенской жизни, о ритуалах и обычаях, которым крепостные подвластны в гораздо большей степени, чем их баре, — веселили поэта. Но сейчас ему было не до того: хандра владела Курчавым. Он, конечно, мог бы эпатировать своих друзей и жену, говоря, что страдает «английским сплином», однако ж не хотел. Хандра — она и есть хандра!.. Саша маялся, по вечерам таща к себе в постель растрёпанный томик Шекспира, и от нефиг делать перекладывал «Анджело» на гатчинский манер. Ходить по салонам и резаться в преферанс давно уже не казалось ему интересным. Помогало — отчасти — курево; отчасти помогала и водка. Но… последствия, во имя всех Святых! Последствия!..

Как-то раз, будучи в похмельном бреду, Саша увидал дорогу. Обычную песчаную дорогу за селом, вконец размокшую от дождя. Там брели две женщины в странном наряде: на обеих — просторные суконные бушлаты и сапоги, больше подходившие (как он решил) лицам мужеска полу. Одна, темнокудрая, имела на голове польскую конфедератку — красную с золотым отливом. Вторая была простоволоса, и наш герой заметил, что она шатенка. Шатенка, похожая на Анну…

Навстречу девушкам из села вышел кто-то, кого признать — издалека ли, изблизи — было весьма трудно; эдакая туша в три обхвата, здоровенный кусок мяса, прыгающий на своих культяпках, словно недорезанный петух. Раскрывая толстый клюв, существо хрипло орало. Девушки не пугались, наоборот — хохотали во всё горло, гладили мерзкую тварь по голой розовой шее, давали щипать себя за лодыжки.

«Чёрт возьми. Да ведь это ж тот самый и есть… Коршун-убийца!»

Видение тут же исчезло. Саша лежал в кровати, долго смотрел в потолок и не мог понять: он правда видел своего неуловимого врага или же просто перепил, оттого и дрянь всякая в голову лезет?

Потом пришла Натали («Я почувствовала, что тебе плохо. И не надо, Сашхен, меня гнать!.. Сама знаю — неправа. А вот… не могла иначе»). В компании жены Курчавому стало намного лучше, и он отчасти был готов списать своё видение на проклятые винные пары.

Ночью жена сказала:

— Помнишь месье Дантеса?

Он помнил.

— Так до сих пор и не угомонился, мерзавец. Грозит, что будет сатисфакции требовать.

— По какому поводу?

— Сам знаешь, по какому. Он же меня лю…

— Он тебя не «лю», — задумчиво сказал Александр. — Он просто имел на тебя виды. А за это на дуэль не вызывают. Кроме того… Сколько времени с тех пор минуло? Даже не полгода, больше!

— Ему кто-то помогает, — хмуро заметила Натали. — Я пока не знаю, кто… но этот кто-то все силы прикладывает, чтобы дуэль состоялась. Уже и в салонах о том твердят; уже императрица осведомлялась — когда, мол… Только ты, бедняк, не знаешь, что тебе же самому готовят. Потому что пьёшь по-чёрному, а к людям, кои тебя окружают, безразличен.

— Ладно, ладно, — вздохнул Курчавый. — Не пойду же я к Геккерну выяснять в три часа ночи. Завтра, наверное.

— Са-а-ашка, — Натали крепилась, крепилась, но не выдержала и заревела. — Если у вас до дуэли дойдёт… я не знаю, что сделаю! На любое безумство пойду, лишь бы от тебя эту страсть отвратить!

— Ну-ну, милая, — он чмокнул её в щёчку, погладил вихры на виске. — Успокойся. Где наша не про…

— Я… я, par bleu, жизни своей не пожалею. Только б ты… Только б с тобой…

Поэту очень хотелось утешить её, поцеловать, сказать что-нибудь «эдакое» — но он понимал: сейчас подруге нужно не это. Стóит промолчать, ибо всё ясно без слов.

Тут ему почему-то вдруг стало казаться, что держит он в объятиях совсем не Натали, а иную женщину. Тоже молодую и хорошенькую, но… не такую. «Юнкер Анна?! Вот тебе и „чудное мгновенье“!» Потом вместо Анны ему стал грезиться друг Данька; потом — неизвестная брюнетка в конфедераточке; ну, а потом уж… Тогда Курчавый понял, что спит. И в ту ночь его больше не мучили кошмары.

Встал он за полдень. Бросил (мимоходом) взгляд на женщину, что была сегодня с ним, — и лишний раз убедился: это она. Наташа.

Накинул халат. Прошёл на кухню. Сам, не дожидаясь экономки, развёл в сковороде масло. Сам порезал картошку. Сам пожарил…

«Лучше уж так, чем по-чёрному бухать. Ты права, родная!»



Игорный дом «Павел и Радула» закрывался в пять. Народ валил валом; большинство тут же скрывалось в экипажах и ехало прочь. Геккерн же (как заметил Саша, державшийся от него в некотором отдалении) остался подле клуба — очевидно, ждал кого-то. «Да, но кого?» Мрачный переулок, грязный и тесный… Самое неподходящее место для деловых встреч (и не только).

Тут Саша оторопел: рядом с Геккерном, откуда ни возьмись, выросла каурая лошадь. Это было странно — ведь в городе уже и пегасов почти не осталось. Паровые машины, а также педальные вытесняли их понемногу. Но от коня с крыльями всё-таки есть хоть какой-то прок… а от обычной лошади — чёрт возьми, да зачем она?!

«Госпожа, — обратился француз к кобыле, — скоро ли свершится наше мщение?»

«За всё надо платить», — почти человеческим голосом молвила каурая. Курчавый не стал бы клясться, возможно, излишне богатое воображение сыграло с ним шутку… но ему ясно слышались в конском ржании эти слова.

«Я заплачу любую цену. Хотите — душу мою заберите…».

«Душу? О-о, нет. Ваш рассудок, господин барон. Внутренний свет вашего тела! Вот что я возьму, и надо вам, кроме того, знать…»

Но в этот миг месье Дантес увидал, что за ними наблюдают, и, перепуганный, шарахнулся в сторону. Лошадь громко заржала — совсем как нормальный скакун (если бы Курчавый не слышал только что её речь, похожую на речь сынов Адама, — он бы наверняка был убеждён притворством странного зверя. Однако ж теперь Александр осознал: кобылка его «дурит»).

Eh bien, — пробурчал он, — только и понятно, что ничего не понятно!.. — И побрёл своей дорогой, гневно, но бессильно терзая бакенбарды.



Видя, что он ушёл, животное вновь обратилось к Дантесу:

— Что ж, барон, если вы не убьёте его на дуэли, — а я сомневаюсь, что убьёте, слишком странно расположились звёзды; никогда такого раньше не видела… Одним словом, если не преуспеете в этом, тогда уж рассчитывайте на нас! Коршун, Гюль, да и я сама — готовы будем пособить.



2



На чём бишь мы остановились?

Ах да. Верно…



— …песчаная дорога за селом, вконец размокшая от дождя. Там брели две женщины в необычайном наряде: на обеих — просторные суконные бушлаты и сапоги, больше подходившие лицам мужеска полу. Одна, темнокудрая, носила польскую конфедератку — красную с золотым отливом. Вторая была меньше ростом, простоволоса и имела светлые кудри. Чем-то она смахивала на Сашину знакомую — Анну.

Навстречу девушкам из села вышел Коршун: громоздкая туша в три обхвата, здоровущий кусок мяса, плясавший на своих культяпках, будто недорезанный петух. Раскрыл толстый клюв, хрипло заорал. Девушки не испугались, наоборот — хохотали во всё горло, гладили мерзкую тварь по голой розовой шее, давали щипать себя за лодыжки.

— Вку-усненькие, — довольно квохтал он. — Мягонькие!.. Так бы весь век с вами и веселился, милашечки мои.

— Ладно-ладно, старый развратник, — старшая, в фуражке, чмокнула Коршунову щёку. Погладила его подбородок, успокаивая, шепча на ушко всякие тихие, добрые глупости. Страсть Иблисова слуги понемногу стала утихать… — Ты хотел что-то сказать нам?.. Так говори, не мучь душу. Кстати, куда делась Наина? Почему сама не вышла сюда?

— Дорогая Алели, — хрипел Коршун, — наша кобылка сегодня в Гатчине, принять вас с сестрой не может. Но я тебя обрадую: испытательный ср-рок твой завершён. Галка Крака настрочила рекомендацию для вашей ама-джан, мы её сегодня отправим. А вот Гюли… К сожалению, Гюли не отработала свою норму. Ей пр-редстоит ещё постараться.

— Это очень жаль, — молвила брюнетка. — Но Цветочек всё наверстает, только время дай. Правда, лапушка?

— Уж конечно, — улыбнулась та. — Что я должна делать?

— Совершить какой-нибудь экстраординарный поступок. Я бы даже сказал — «подвиг»… в кавычках, разумеется. Допустим, в один присест проглотить тр-ри четверти Гатчины.

— Брюхо раздует, — вздохнула Шатенка, в гневе притопнув сапогом. — Ходить не смогу!

— Тогда — выпить Белое море.

— Тьфу, типун вам, мессир, на язык. Оно ж ледяное!..

— Да это я для примеру, — отмахнулся Коршун. И, весело квохча себе под нос, обнял её крылом. — Ты талантлива, Шатеночка; даже очень. Если б за тебя взялись сторонники добра и Света — огр-ромная была бы потеря для Тёмных игроков!.. Так что я в тебя верю.

(Гюль снова улыбнулась.)

— Нет, не верю. Знаю — ты можешь! И есть у меня такое, кхе-кхе, мнение… Если позволишь…

— Позволит, — кивнула Алели. — Обе мы позволим. Не тушуйся, я ж сказала уже! Выкладывай.

— Надо в Михайловку перемещаться. Там-то побольше места для героических подвигов, чем в Балдине.



Большие крылатые тени плыли по снегу, направляясь в сторону родового имения Пушкиных. «Старый хрен, — думала Шатенка, незлым тихим словом поминая Коршуна. — Знает ведь: не могу устоять, если мне сулят много-премного подвигов; беззастенчиво пользуется этим! Хотя… если так рассудить здраво — что тут героического, деревню Михайловку-то разорять?..»

Она устало зевнула и принялась думать о другом. «Ох, Алели, Алели — как я буду тосковать без тебя!»



Месье Романович стоял на мосту, опершись задом о гранит. Его чёрные нафабренные усы слегка подрагивали. Юнкер нервничал… но, как оказалось, напрасно: Саша был пунктуален и, хотя слегка подзадержался, все же пришел почти в два. Как обещал.

— Я попрощаться, — сказал он. — Капитан дал «добро», и больше меня в Гатчине ничего не держит. Поеду к нянюшке, в село.

— С Богом, — молвил Данила. — Я все равно рад тебя видеть. Так волновался, когда узнал, что у вас с Геккерном дуэль… Но, хвала всем святым, ты победил.

— Нет, — вздохнул Курчавый. — Проиграл. Позорно, глупо и неумело. Жена моя — самый добрый, самый прекрасный человек на свете! — дерзко вмешалась в ход дуэли, из честного поединка сделав убийство. Она бросилась меж нами, и вот… Ай, не хочу я про это говорить! — Саша прижал платок к глазам; было видно, что потеря любимой до сих пор сказывается на поведении его. — Враг мой — и Наташин — ошалел от такой превратности судьбы; говорят даже, чокнулся. Теперь в жёлтом доме сидит, месье Гоголю дармовой матерьял для «Записок сумасшедшего» поставляет…

— Да ты что! — воскликнул Романович. — Вот несчастье какое; а я не знал! Но, по чести говоря, Саша, на твоем месте я б не стал всей душой предаваться горю. Ведь у тебя есть Анна! Я помню стихи, которые ты для неё сочинил. Мол, не забудешь никогда…

— Правда? — удивился Саша. — Вот, представь, не помню. Совсем. Должно быть, в пьяном виде писал.

Он торопливо пожал Даниле руку.

— Ты меня не убедил, извини. Анна хорошая девчонка, но я с ней «не хо». Мне нужна Натали… а ее больше нет.

— Ну, как знаешь, брат. Твоё право.

— Ага, — согласился Курчавый. — Давай уж я сам свою судьбу решать буду…

И уныло побрел прочь. Но Романовичу вдруг показалось — за спиной у Саши мелькнул полупрозрачный силуэт. Женщина; вполне себе стройная, ладная.

Пушкин оглянулся на неё; ответил вымученной, но всё же искренней улыбкой, и лицо его — пусть на миг — просветлело.

«Мерещится, — решил юнкер. — Что ж… Прощай, старый друг!»



3



Архангел Гавриил (которого Алели и её сестра назвали бы Джабраилом) ехал по облакам на седой кляче. Навстречу ему шёл поручик Розен.

— Привет, — архангел слез с седла. Подал ему руку. — Как делишки?

— У меня-то? Как всегда. У вас там в Раю что нового?

— Да вот, — грустно сказал ангел, — татарин к нам вчера заявился. Или таджик, не помню, кто он там. И — давай командовать, как у себя дома!

— Какой татарин?

— Как какой? Тот, Противоречащий! Представь, орал на меня. Ерепенился. Говорил, дескать, «ныне порядки переменились. Воронье войско уже идет в ваши края; скоро, скоро вам самим с Рыжей разбираться!»

— Кто это — Рыжая? — меланхолично спросил поручик.

— Да если б я знал!.. Ну ладно, приятель, — бывай. Грядут большие дрязги, что у нас на Небе, что в вашем селе…



Спотыкаясь и отчаянно — полушёпотом — матерясь, Курчавый плелся по кочкам. В тумане было не видать дорогу, синий иней хрустел под ногами, мешаясь с болотной грязью. Курчавый оглянулся, чтобы проверить, идет ли Наташа за ним, но призрак в сумерках казался неразличим.

— Са-ашхен, — вдруг раздался её голос почти над ухом. — Ты всю дорогу со мной не парлеву… Я тебя не компрен-па. Обиделся, да?!

— Натали, — буркнул поэт, про себя негодуя, что друг-жёнка опять заводит разговор на неудобную тему, — мы это, кажется, ещё в Гатчине обсудили. Ты не должна была жертвовать собой.

— Ну да, конечно. Лучше было бы, если б выстрел того надутого хлыща сразил кой-кого другого?

— Мадам! — он редко обращался к ней на официальный манер, и простое французское слово должно было выражать всю глубину негодования Александра. — Ваше поведение… То, что вы кинулись между нами, хоть вас никто не просил… Это — по-сэмплемански говоря — возмутительно.

— Ну Са-аш. Ну не сердись. Я же тебя люблю-ю!

— А долго ли вы, мадам, со своей любовью будете тут, на болотах, сверкать голым задом?

— Пока ты меня не оденешь, — по голосу Натали трудно было сказать, но, кажется, она улыбалась. — Сам же говорил как-то: «Во всех вы, душеньки, нарядах хороши!»

— Это не я говорил, — Курчавый сменил гнев на милость, и тон его звучал уже куда мягче. — Это мой наставник в лицее, Коржавин.

— Не суть важно. Так ты добудешь для меня наряд?

— Погоди-ка, — задумался поэт. — Где-то тут, на болоте, живёт лесник-бобыль. Страшный пьяница. Если нам повезёт и мы застанем его в более-менее нормальном состоянии… Помнится мне, у лесника была дочка. Потом она уехала в Павловск, и…

— И?

— Вполне возможно, — на слове «возможно» Курчавый сделал акцент, — какие-то платья от неё ещё остались. Святый, мать твою, Боже! Вот ещё беда на мою голову — бесплотному духу юбчонки искать…

Вскоре Натали уже шагала по болоту в простом, но симпатичном ситцевом платье — как прежде, очаровательно прозрачная и плохо видная сквозь вечерний туман. Курчавый громко, задорно смеялся; «Видать, — решила она, — простил-таки!»

Над их головами, крича, кружились вороны. Чёрные, когтистые и клювастые.

— На чертей похожи, — буркнул Курчавый. — «Мчатся черти рой за роем в беспредельной вышине…»

— «Визгом жалобным и воем надрывая сердце мне», — подхватила его Душенька. — Ничего, Сашура, ничего! Ещё чуток, и будет твоя деревня…



Девка Оля — та самая, с большими сине-зелеными глазами — бежала по косогору и плакала. За спиной у нее высочила темная туша. Больше всего исполин сей напоминал хищную птицу (вроде коршуна, только лишь не хватало крыла. Вместо него торчал куцый обрубок). Двигаясь рывками, монстр гневно клекотал. Два ястребка поменьше держали своего повелителя под микитки; коршун ежесекундно дергался и встряхивал всем телом: должно быть, судорога мучила его.

По следам коршуна и Оли мчалась галочья стая. Вожак оглядывался, то и дело проверяя, не прибился ли к ихнему войску кто другой — ворона или грач. А у галчонка-знаменосца (он хоть был по их меркам еще совсем молод, но ростом и толщиною уже удался в доброго кабана!)… так вот, на спине у него сидела высокая длинноволосая женщина в выцветшем суконном бушлате; шаровары из того же крепкого, хоть и линялого сукна были подвернуты чуть выше колен. Алая конфедератка с золотистым отливом, подаренная сестрой, красовалась на её жёлтых кудрях. В деснице женщина-воин сжимала тёмное древко флага. «Вперёд! — орала она. — Понесем свою беду… да по зимнему, б…, льду!» И — подтверждая свои слова — «ду-ду-дукала» в рожок.

— Мы им всем задницы надерем, не будь я дарган Небесного Двора!

— Правду сказать, — прохрипел галчонок, — ты, Шатеночка, в нашу игру встр-ряла на отлично. Партия тебе весьма удается! Коршун и не надеялся на такого здоровского союзника.

Она хищно ухмыльнулась.

— Вперёд!

Нечисть, «людоечесть» и прочие их кореша шли в атаку; не стоило больше надеяться на помощь какого-то там заезжего князька…

По окрестным же погостам стоял плач и стон: вурдалаки страшно негодовали, что вот-вот начнется побоище — а стало быть, уединиться в покое с бутылью зелена вина теперь не дадут! «Ох-ох-ох, до чего тяжко…»



…Оля, горько плача, слетела по склону холма. Бухнулась наземь; чуть не вывернула бедро. Подняла голову к небу и еще сильней застонала.

С неба на неё воззрился… Кто-то. Старый и изможденный долгим трудом, но, невзирая на Свое почти бессилие, преисполненный жалости. Больше Он вряд ли чем-то мог помочь…

У крестьянки не было сил молиться. Она просто ныла, как подбитая собачонка.

«Ныне же будешь со мною в раю», — пообещал Кто-то с неба.



— Рыжая! А-ах, Рыжая…

— Красавица… Сердце мое!

— Гюли! Дорогая shaw-har!

— Хоть взглядом одари. Ну что тебе стоит, а?

Женщина в куртке шла через толпу, сознательно не обращая на этих мужланов никакого внимания. Слуги Эблиса влюблённо взирали на свою владычицу; кое у кого текли слюни, кое-кто вопил: «Ай-яй, не могу смотреть» — и прикрывал глаза грязной рукою, будто от солнца. Но, поняв, что Каштановолосая не реагирует (от слова НИКАК), бесы грозно зашипели, затрясли лапами. Скучились, как будто хотели слиться в единый ком — зубастый, когтистый и грязный. Ком двинулся на молодую женщину, лязгая своими клычищами. Цапнул её за лодыжку…

— Р-разойдись, — хриплый, низкий голос; он слегка напоминал ржание. У забора была каурая лошадь, и, узрев её, черти шарахнулись прочь. С гулким воем, мяуканьем и шипом зубастый ком бросился на мост, покатился по нему — и пропал за сугробом вдалеке.

Шатенка подбежала к лошади. Обхватила её за шею и сладостно зарыдала; не потому, что встреча с нечистой силой так воздействовала на нервы, а просто — ей нравилось обниматься, давая волю эмоциям. «Свинство это, Гюль-джан. Форменное свинство», — сказал кто-то в её голове. Гюль-джан знала — но прекращать вовсе не собиралась.

— А мне почему-то пришло в голову… — сказала Наина, когда они уже наплакались досыта и понемногу отходили от внезапного взрыва чувств (ничем иным не объяснимого, кроме как большим сексуальным аппетитом Гюль… и тем, что она, как мы сказали, не хотела себя держать в узде). — Мне явилась мысль, что ты, может быть, вернуться к Руфине хочешь. В её Двор.

— Да, хочу. Но я ещё покуда не завершила свою Игру. Вот подойдёт к концу этот сеанс — и я сниму маску Шатеночки. Вновь стану самою собой. Побреду в тот мир…

— К Небесному Двору, да? К Рокенбриджу, Руне и Сэмюэлю!

— Не всё сразу, Наина. Сперва мы должны, как говорится, доконать это несчастное сельцо.

— Тут и так-то людей осталось — полторы бабки…

— Ну, есть ещё Пушкин.

— Н-не надо, — злобно молвила лошадь. — Н-не думать про Пушкина с его присными — им и так скоро конец!

(Шатенка не ответила, потрясённая такою рьяной злобой.)

— Помнишь, я говорила, он и есть тот, кто нам нужен…

— Да, помню.

— Я ошиблась. Нам нужен был Дантес, больше — никто.

— Ну и слава Эблису, что ты так решила.

— Гюль… Скажу тебе честно: ты можешь больше не заморачиваться судьбой Михайловки. Саша её не спасёт, а коли так — тебе здесь пропадать смысла нет. Возвращайся в тот мир. Я же знаю, ты очень хочешь домой! И, по правде сказать, готова пойти навстречу.

Пауза.

— Нет, Наина. Нет, милая. Сперва всё-таки давай разберёмся с местными жителями. А уж затем…



Путь в деревню был долог и скучен. Душенька с другом миновали забор, за коим лежала темная балка, и пошли через кладбище. На одной могиле восседал упырь; узрев прекрасную Натали, он заорал: «Мать, и ты к нам?!» Полез обниматься. Курчавый флегматично смотрел, как скелет с двумя громадными дырами в черепе старается облапить его подругу — и, естественно, терпит неудачу. Душенька (как ясно из самого ее прозвания) была бесплотна, так что вурдалак… «Хе-хе-хе!»

— Ой, ну я та-ак рад, та-ак рад, — лебезил он, треща костьми. — Теперь всем расскажу, что наша барынька тоже… Как мы все… А ты, барин, не грусти почем зря. Главное — она до сих пор с тобой! Когда рядом родной че… че… ну, ты понял, кто… это значит, ситуасьон в норме. Могло быть хуже. Много хуже…

— Умный какой, — печально усмехнулся поэт. — Слушай, что тут вообще в Михайловке творится? Какие-то вороны, вижу, всюду летают. Жизнь народу портят…

— А, это ихнее воинство, — ответил мертвяк. — Наины и того… Коршуна.

— Что за Наина? Что за Коршун? (Саша сделал знак подруге: слушай, мол, внимательно. Не упускай ничего!)

— Наина — ведьма. Коршун — друг ее, чародей из соседнего Балдина. У ней помощница, какая-то рыжеволосая. По прозвищу «Дарган». Или Дарганка, не помню точно. Ну а у него — все эти галки с ястребами. Черт знает, где откопал… только, видать, обиделся на нас весьма крепко. И немудрено: после того, как за Олю заступились…

Бесплотный силуэт Душеньки играл радужными сполохами. Курчавый понял — еще немного, и жена не выдержит.

— Ладно, — он хлопнул вурдалака по спинным позвонкам. — Я понял… Мы, наверно, не успеем в деревню допрежь этих галок. Стало быть, судьба такая — с невежества губительным позором вековать.

— Ты хотел сказать «разором»? — спросила Натали.

— Не придирайтесь понапрасну, мадам! Господи, Гос-споди, ведь я-то думал, что надутый хлюст Геккерн — самая большая из моих проблем! Прости меня, Отче, если согрешил… пусть невольно. «Плоть нашу предай на растерзанье, лишь помилуй, я умоляю, души!»

— Э-э… насчет душ, Сашенька, поосторожнее.

— Да, мадам. Пардон. Виноват.



4



Изба была печальна и темна. Буря шумела соломой по кровле. Впрочем, возможно, то была не буря — французу казалось, он слышит шорох птичьих крыльев. «Да ну… Не может быть. Они еще не добрались сюда к нам!»

Авдеевна, наглотавшись мерзкого пойла, дремала в уголку. Розен с французом сидели за столом, давя третий пузырь любимой Сашиной «Вдовы Клико».

«Ох, что скажет Курчавый, увидев, как щедро мы прикладывались к его запасам?.. А-а, ладно! Чего бы он там ни сказал, я эту бутылку все равно докончу. И никто мне не судья!» — храбрился поручик. Естественно, бодрость и храбрость у него были напускные, он сам прекрасно понимал это.

— Олинька погибла, — грустно молвил де Будри. — Галки ее… того. Заклевали. Я видел тело — там, у реки.

— Ох, ё… — поручик достал из брючного кармана платок, промокнул глаза. — Пожалеешь тут, ей-право, что Буланина рядом нет!

— Буланина? А кто это?

— Да так… Приятель один. Мы с ним вдвоём в Белогорскую крепость ездили. Видели там разбойника Емельку. Я принёс поэму нашего Саши, зачитал. Пугач смеялся, как ребенок. Ну там, стёб над Господом, над виржин Мари, всё, что положено в «вольтерьянской» литературе…

— И Господь на нас обиделся с тех пор, — вздохнул Будри.

— Не думаю. Мы с Гавриилом как-то разговорились по душам, и он признался: Богу-то поэма — вполне! Он умный, хорошую шутку любит. Это Эблис, как татарину и положено, принимает всё чересчур серьёзно; даже не пробует алгеброй гармонию поверить.

— Гавриил — он же «Джабраил» — хороший парень, — сказал француз. — Шебутной, конечно… и Непутёвому сто раз фору даст… в смысле разгульного поведения. Но всё равно у него доброе сердце. Помню, бухали мы как-то раз на бережку реки…

— Я, кстати, вчера к реке летал, — невпопад молвил поручик. — И вижу: там у межевого камня стоит чей-то «лапоть». За ненадобностью брошенный. По экрану — строчки; дай Боже памяти… Как-то так: «Алели, глупышка, — где ты? Отзовись! Второй день уже не могу связаться с вами. Анна».

— Что сие значит?

— Н-не знаю, — Розен печально потряс головой. — Но подозрительно. Сердце мне подсказывает: эта Анна как-то имеет отношение к воинству Наины. Если б я точно знал, кому «лапоть» принадлежит, докопался бы до корня всех наших бедствий. И, может, нашёл бы способ на вредных птиц повлиять.

— Ты пьян, Петер. Порешь всякую чушь. «Аллели», «параллели»… Ещё про эти, как их, антитела расскажи.

— А что же мне, маркиз, остаётся? Разве сам «не по»?!

Они пили, вешались друг другу на шею, ныли, будто маленькие дети…



— О! Стой-ка… Слышишь, шум из-за стены? Это уже не ветер! Это они. Коршун с войском… Добрались-таки.

Розен внимал шуму и птичьему крику, доносившимся снаружи. Перед его мысленным взором сама собой рисовалась жуткая картина: галки терзают крестьян. Бой-баба («мерзкое чучело», как он ее называл) командует своим грязным, клювастым и когтистым войском…

Но всё-таки дом выстоял. Невзирая на ор и стоны, невзирая на треск, шорох и ропот извне (по всем углам) — гроза откатилась. Никто, правда, не сказал, что в будущем мародеры не вернутся и не будут мешать спать. Всем, кроме бухой Авдеевны! Судьба-с.

«Странно всё это, — мог бы сказать Петер Розен. — Наина, Коршун, Эблис-Противоречащий — что связывает их? Почему они вдруг так рьяно взялись за деревню Пушкиных?» Он не знал, что в самом вопросе его — ответ. И вряд ли мог сообразить, что за интригами нечистой силы стоят обычные люди — такие, как Гюль и её сёстры… «Не надо думать об этом. Зло есть зло, а нам надо учиться, как с ним век вековать!»



Три беса увязались за Шатенкой (« — Шайтанкой… Гы-гы-гы!») до окраины села.

— Дальше — сама, — сказал их предводитель, худой, криволапый и седобородый чертяка, больше всего смахивавший на обычного деревенского пьяницу. — Дорога-то тебе известна?

— Известна. — Гюль-джан похлопала нечистого по плечу. — Давайте отсюда, ребята. С вами не скучно, но без вас как-то тише…

— Ух и баба, — гоготнул молодой чертёнок. — Не удивлюсь теперь, что её наша Наина куда подальше отослала.

— Не «куда подальше», а в Рокенбридж. К Джейн-байянуш, Сэму и Ру… — Шатенка открыла рот, собираясь, наверное, рассказать… но вдруг выпучила глаза, уставясь куда-то по ту сторону бревенчатого шлагбаума. — Лели, ма-ая радость! Наконец-то. Я вся истомилась, пока дождалась… Ты таки тут?

— Я всё время тут, — ответил девичий голос (сама Алели показываться не спешила). — Слежу за сеансом Игры; надо сказать, было до чёртиков занятно. Но в Гатчине ты, лапушка, играла лучше; будучи Анной, так вообще показала класс. Когда Саша по пьяни орал «Гадом буду, не забуду», — стоило видеть!.. И слышать. Теперь благодаря тебе павловская поэзия обогатилась новым шедевром.

— Ты ждала чего-то иного?.. От меня? — гордо подбоченилась Гюль. — Правда, и негодяйки мне удаются так же хорошо.

— Знаю, знаю, — Алели в лисьем полушубке и сапогах вышла из-за ворот. Поручкалась с нею; облобызала щёки, губы, подбородок и нос. — Ты — зашибенная негодяйка… Была. Разорение деревни отработала, скажем прямо, «на ять!» Боюсь, что мама наша, прекрасная ама-джан, выслушав мой рассказ, решит, что злодейские роли — именно твоя стихия. И поручит тебе разорять миры. Myr za myrom. Phahmyd, shaw-har1?

— Ну не-ет, — вздохнула Шатенка. — Надоело. Хватит с меня! Давай лучше займусь созидательной де…

— Ах, конечно, конечно. На то ты и дарган!.. Идём-ка, — сестра взяла её под локоть; увлекла за собой. Девушки двинулись мимо шлагбаума, потом за ворота.

На миг Шатеночка оглянулась. Чертей уже не было.

«Zebb с вами, — решила она. — Зато в Небесном Дворе у мамы отдохну как следует. Высплюсь, отъемся — и забью bolhth на эти дурацкие приключения. Не хочу больше держать в голове Эблиса и его слуг. А тем паче сумасшедшего Геккерна».



Остальное, в принципе, можно бы не рассказывать — ясно и так.

Возле самой избы Курчавый увидел галку. Та была занята поеданием мусора; приглядевшись, Саша увидел, что в мусоре попадались кости (судя по всему, человечьи). Достал револьвер, пальнул. Душенька заржала, как князь Катакази, которому читают «Восстань, пророк».

— Ну что, ты к старухе, я к французу, — сказал Курчавый. — Проверим, целы ли они; за ужином увидимся.

Он прошёл в сени. Навстречу ему из внутренностей избы явился полутрезвый Будри, закутанный в одно лишь полотенце.

— Слушай, Курчавый, — молвил он, — пока я мылся, галки у меня… ЭТО… спёрли.

— Что спёрли?

— Ну, ЭТО!

— Погоди-погоди. Как ЭТО вообще можно спереть?

— Да нет, ты не понял. ЭТО… А, вспомнил! Меч! Мой фамильный меч. Целое состояние, между прочим, стоил…

Саша не обращал вниманья на болтовню Будри. Он вошёл в дом и понемногу убедился, что, несмотря на окрестный разор, внутри всё более-менее. Жизнь продолжалась…

«И я в Михайловке. За что уже Богу благодаренье.

Это, конечно, не последняя наша битва с Коршуном и Наиной. Хотя, правду сказать, я к ним отчасти… привык. Пусть себе плетут бесовские замыслы, пусть отравляют нам жизнь… Пусть тех двух-трёх людей, что от всей деревни остались, жрут. Тем интереснее бороться с ними. Вот так. БЕЗ НАДЕЖДЫ. Аки Буланин с Пугачом».

И тут Саше показалось, что внутри избы он видит каких-то людей — странных, непонятно откуда взявшихся. Высокий, крепкий мужчина в волчьей шкуре (а лицо заросло бакенбардами) и девушка в бордовых шароварах. Мужчина стоял, прислонив к левой ноге большую костяную арфу; спутница его грустно улыбалась. Кто они были такие — совершенно неясно, однако ж Пушкин видел в их взглядах сочувствие. И молчаливое благословение. «Пусть — Коршун, — словно говорили их взгляды. — Пусть — интриги дарганок Небесного Двора; всё равно, Саша, главное — пиши. Не важно, прочтёт ли кто-нибудь (скорее всего, уже нет). Но иначе — нельзя».



Наш герой почему-то был уверен сейчас, что ни на какую Гатчину он не променяет эту жуткую, чёрную, неспокойную и до ужаса тягостную рутину.

— Маленькая трагедия, — вслух подумал Александр. — А что, хорошее название для нового опуса! — и улыбнулся своим друзьям.


[1] «Поняли, сударыня?» (тадж., искаж.).

Вернуться к содержанию номера

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s