Григорий Панченко. Смерть Геометрии



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 5(55), 2024.



Теорема заболела…

Эта дорога у местных называлась «волок», то есть — не для колес. Кроме местных, ее никто вообще никак не называл, не знал, да и вряд ли мог заметить дальше, чем с пяти шагов. Оно теперь, конечно, к счастью, но Сереже бы сейчас поменьше такого счастья.

Тропа в один санный след шириной. Не тех саней, которые розвальни, а лыжной волокуши. Сейчас у них обоих волокуши были куда менее нагружены, чем прошлый раз, — и это тоже счастье. А на обратном пути…

Но думать об обратном пути сил уже совсем не оставалось.

Теорема заболела…

Он только на этой школьной песне и держался: ловил ритм шагов, берег дыхание. А Акимыч, седенький, щуплый, ростом Сереже чуть выше плеча, был точно из железа выкован. Теперь уже без смеха верилось в его рассказы, как они с зятем «поза-той зимой» перетащили разделанную тушу сохатого аж от Верхних Концов — вдвоем за три ходки — и ни шкуру не бросили, ни губастую голову, ни даже голяшки, которые охотники послабше всегда оставляют, а ведь из них навар ох как хорош.

Нижние Концы — это ведь куда ближе Верхних, правда?

Нижние. Концы. Нижеконецкий отряд. Отряд капитана…

А вот забыл он фамилию их командира. Или даже не знал: о таком не спрашивают.

Теорема заболела, Аксиома плачет…

Сочиняли всем классом, с голоса, так что никогда он не видел этих строк в записи, да и рискованно было записывать, честно-то говоря. Так что поди угадай, «Аксиома» — со строчной или с прописной, предмет это или имя собственное по школьному предмету? Наверно, все же со строчной правильно будет. Тогда и Алгебра, которая посреди следующей строчки, — тоже. И Геометрия, которая в названии.

«Смерть Геометрии», народная песня девятого «Б».

— Тут под ноги смотри, Масква, — не оборачиваясь, буркнул Акимыч — и Сережа очнулся. Осторожно шагнул через заметенный ствол, опробовал лыжей снег по ту сторону, перенес вес. Укоротив ремень волокуши, столь же осторожно перетащил санки — в глубине их, под полушубком, чуть слышно звякнуло. Акимыч скривился, но промолчал.

Никакой «Москвой» Сережа не был, просто он, по здешним меркам, заметно акал, а еще, по тем же меркам, слишком часто и некстати вставлял в речь «столичные» выражения. Впрочем, сейчас-то командир отправил его с Акимычем именно как молодого-человека-из-столицы, вот так!

Были, правда, и другие причины, целых две. Первая — Сережа и вправду хорошо ходил на лыжах: пусть даже с Акимычем ему на дальней дистанции не тягаться, но прошлый раз, помогая дотащить тяжелую волокушу обратно с полдороги, проявил себя очень даже прилично. А вторая причина…

Нет, ну все правильно. Хотя напорись они на немцев — это очень вряд ли поможет.

Теорема заболела, Аксиома плачет,
Рядом Алгебра в обнимку…

Или поможет? То есть на обратном пути — точно нет, не такая у них будет ноша… ну, часть ноши, малая: могут и не найти, если обшарят наспех, ища только оружие. А вот сейчас — что такого: идут двое деревенских на «менку».



— Лева, ну сам посуди: какой из парня деревенский? — строго произнесла докторша, с сожалением упаковывая для «менки» старую банку ляписа (пожертвовать хотя бы одним из драгоценных флаконов йода отказалась категорически). Она лечила еще бабушку командира и, единственная в отряде, называла его просто по имени.

— Почему бы и нет, — пожал плечами тот. — Москвич, но на лето к родне приехал. Так?

Сережа торопливо закивал. Это, между прочим, была абсолютная правда — по крайней мере, насчет родни.

— Зато дойдет и сани дотащит, — подытожил командир. — И с московским видом умные слова сказать сумеет — только не слишком умничай и поменьше говори, понял? (Сережа кивнул еще торопливей.) И не обрезан. Ты ведь не обрезан, парень?

Изумление было настолько глубоким, что Сережа, комсомолец и сын родителей-комсомольцев, даже кивнуть забыл, только дернулся возмущенно. Как вообще можно заподозрить, что с ним в детстве проделали такую старорежимную чушь?!

— Да станут ли проверять, Левушка? — вздохнула докторша. — Ты же лучше меня знаешь, как у них. Родион Акимович еще сойдет за здешнего, он ведь здешний и есть — а любого чужака…

— Значит, это забота Акимыча: сделать так, чтобы никому за здешнего сходить не пришлось, — устало завершил командир. — Выбор-то каков?



С выбором действительно не густо. Менка предстояла особая.

Партизаны из нижнеконецкого отряда были редкостно богаты съестным, не понять, откуда — вроде нет там подходящих деревень… ну, о таком тоже не спрашивают. Поэтому от них в основном получали продукты: муку или хлеб плохой выпечки, промороженные бруски замоченной клюквы, как-то даже кадушка меда перепала. А еще — сало, иногда бараньи тушки или копченый окорок, чаще же крупно нарубленные куски конины.

(Некоторые старики этим были очень недовольны, а бородатый Смоленскер, который требовал, чтобы к нему обращались «реб Смоленскер», даже попробовал иметь с командиром серьезный разговор. Тот, правда, сразу сказал, как отрезал: «Тут у нас лес и мороз решают, что трефное, что кошерное — ясно, ребе? Лес, мороз и я. Повторять не буду». И не пришлось.)

Самим нижнеконецким нужна была прежде всего обувь и одежда потеплее. Плюс самогон, как без него, он сейчас во всех расчетах товар товаров: между отрядами, с деревенскими… меж деревенских и полицаев, когда… Даже немцы не брезгуют.

Еще сахар брали охотно. И фуражное зерно — что позволяло вычислить кое-что из того, о чем не спрашивают, но… ладно. Оно и по конине понятно: не очень тайно нижнеконецкие живут. Впрочем, на место встречи приходят осторожно и издали, а остальное — их дело.

Почему-то топоры им тоже были нужны. Это ведь не оружие, так что на менку, когда получалось, привозили без опаски, точнее, куда с меньшей опаской, чем полушубки, насчет которых всегда был риск: опознают как военный или, того хуже, трофейный — всё. С сапогами тем паче виселица, они почти все трофейные.

Но сейчас дело было вовсе не в топорах или сапогах…



Теорема заболела, Аксиома плачет,
Рядом Алгебра в обнимку с Косинусом скачет…

Вот насчет Косинуса всегда было ясно, что если писать, то с заглавной: песенная поэма «Смерть Геометрии» посвящалась персонально ему, всю школу измучившему своей придирчивостью. А эту строчку Сережа сам придумал.

Он улыбнулся — и почувствовал, как из треснувшей губы на подбородок стекает капелька крови.

Косинус, Константин Семенович, был его персональным проклятием. Не как математик, а, так вышло, как чертежник: еще и этот предмет вел. Сереже уже и отец, инженер, помогал украдкой, а все равно после годовых экзаменов пришлось не праздновать со всем классом, а чертить, чертить… Безотрывно. Полторы недели.

Не может быть, чтобы из-за поэмы. Ну кто ему расскажет?

Недосданные за год чертежи он принес Косинусу на дом. Тот долго и очень внимательно просматривал их со странной усмешкой, что-то напевая про себя без слов невыразимо фальшиво — и Сережа вдруг с большим опозданием сообразил: напевает учитель именно мелодию поэмы. Той самой.

Результат Косинус объявлять не спешил. Предложил чаю, расспросил о планах на лето (Сережа, изнывая, весь на нервах, совершенно не помнил, что ответил ему и даже пил ли чай.) А потом сказал: «Молодец!», аккуратно сложил чертежи вместе — и вдруг порвал их одним движением.

Оценку, правда, поставил, и даже хорошую. Ну, может, Константин Семенович слышал только мелодию, кто-то при нем случайно напел ее без слов.

Повезло.

Или наоборот: отправь тогда Косинус все перечерчивать — к бабушке Сережа бы поехал только в конце июля.

То есть вообще не поехал бы…



— Эй, Масква — не спи!

— Не сплю, — буркнул Сережа. На минуту приостановившись, нашел в себе силы снять рукавицу и, не сбрасывая с запястья ремешок лыжной палки, сунуть руку в широкий внешний карман. Бережно донес до лица тряпицу с ломтем замерзшего хлеба, развернул ее перед самыми губами.

Пятная тряпицу кровью, засунул корку в рот целиком. Жевал уже на ходу, с натугой, не давая времени оттаять.

Акимыч замедлил шаг, позволяя сократить расстояние.

— Тут выворотень хороший, — он кивнул куда-то в сторону. — И дровец малость запасли с прошлого раза. Ночевать будем.

— Сейчас? — вяло удивился Сережа. Он почти был готов поверить, что как-то ухитрился не заметить встречу с нижнеконецкими — и вот они уже идут назад, а перед глазами сумерки не нынешнего вечера, а завтрашнего утра. Хотя тогда почему — ночевать?

— Ошалел? На возвратном пути. До места еще… так… три поворота. За час добредем.

«Волок» петлял постоянно, следуя далеким изгибам реки и капризам неровно замерзающих болот, так что Сережа понятия не имел, о каких поворотах идет речь и как Акимыч вообще ориентируется. Не по небу же!

Солнце, давно уже спустившееся ниже леса, косо багрянило сплошной облачный покров — поди тут разбери, где запад, когда полнебосвода пылает. Лишь справа виднелся небольшой разрыв, через который проглядывали три ранних звезды, и ни одна из них совершенно точно не была полярной.

«Смерть Геометрии», — подумал Сережа, глядя на почти равносторонний звездный треугольник.

Наверно, когда Геометрия умирает, над ее могилой ставят не крест и не пятиконечную звезду, а какую-нибудь такую фигуру.

Он покачнулся.

— Не спи, Масква, — пробормотал Акимыч, мерно переставляя лыжи. — Когда будем с этими говорить — не спи…



Насчет золота командир попросил разузнать у нижнеконецких просто от отчаяния. Но неожиданно оказалось, что оно у них есть — и это до крайности смутило тех, кто обычно ходил на менку. Их было только четверо, все — местные колхозники, мужики опытные, в возрасте… но темные: золота никто из них прежде в глаза не видел и в руках не держал.

То есть те, кто видел и держал, в отряде имени Дениса Давыдова имелись. (Тот же Смоленскер со скромным достоинством признался, что в «старое время» узнавал время не иначе чем как по трехкрышечному хронометру с музыкальным звоном от самого Генриха Мозера: «Во-от такая золотая луковица!» — и руками развел, как удачливый рыбак; потом спохватился и уменьшил размер со щуки на плотвицу.) Однако никого из них было нельзя послать по «волоку» на лыжах.

А Сережу можно, хотя он насчет золота знал в основном, что это Аурум, элемент из таблицы Менделеева под номером… а вот и номер забыл…



Самогон, разлитый по литровым бутылям: стекло — тяжкий и «пустой» вес, но негде взять другую тару. Правда, Акимыч говорит, что по нынешним временам и сама бутыль в хорошей цене. Ну, пусть.

Самосад, как его тут все называют, хотя на здешних огородах он не растет: табак. В плотных мешочках, рассыпной: с сигаретами попасться — все равно что с сапогами. Его гораздо больше, чем на обычной менке, но груз не тяжелый… и, наверно, потому он весь в Сережиной волокуше.

Мазь от лишая в двух баночках. Ляпис — в одной. Зубной порошок тоже в одной, совсем маленькой, но нижнеконецкие такую и заказывали, только для капитана. Несколько брусков страшного черного мыла, которое кое-где сейчас варят по деревням, и чудом добытая упаковка мыла аптечного, еще страшнее: ядовито-розового цвета, со столь же ядовитым запахом… вши, наверно, от него дохнут в радиусе ста метров.

Теорема заболела…

Можно поверить, что в лесу оно на вес золота. Впрочем, насчет табака в такое верится безоговорочно.

Полушубок, накрывающий сверху каждую из волокуш. Дюжина топоров без рукояток (все — у Акимыча). Еще по одному топору на топорище в каждой волокуше, но не для обмена, с ними и назад идти. Это все обычное.

Три пулелейки. Вот их могут и счесть оружием, как могли в прошлый раз счесть бочонок ружейного пороха, затребованный нижнеконецкими на позапрошлой менке… хороший охотник с двустволкой иной раз больше навоюет, чем со шмайсером.

(Вообще права, конечно, врачиха: если немцы или полицаи перехватят — кто там будет разбираться особо! Но обходилось пока.)

Тяжелые, однако без «пустого» веса, связки подковных гвоздей. Как же все-таки нижнеконецкий отряд умудряется жить настолько нескрытно… Или самим это нужно для менки с деревенскими… а то и с полицаями?

Отчего бы нет. Бывают вещи и расчудесатей.



В округе многие были уверены, что их отряд, партизаны-давыдовцы, именуется так не по Денису Давыдову, а по звезде Давида. Ошибались, но для такой ошибки имелись причины.

Отряд имени Дениса Давыдова порой называли еще «Лесным Иерусалимом». Чего уж там темнить: в лесах обычно не рады беженцам из гетто — но давыдовцы принимали всех. Командир, было дело, как-то сказал, что спасти еврейскую старушку с внуком — урон для фрицев сильнее, чем если взорвать два моста.

С этим в отряде соглашались не все. Сережа тоже рад бы оказаться в числе несогласных, но никак не мог понять про самого себя: он-то кто есть? Тот, кто взрывает мосты (а их таки взрывали, пусть пока без него, и эшелоны под откос пускали, и фрицев убивали) — или спасенный еврейский ребенок?

Однако это до осени главная проблема с побегом была — решиться на побег. Теперь давно уже так просто не убежишь, и сложно тоже. Разве что кто-нибудь из ответственных за охрану согласится закрыть глаза… золотым веком…

И действительно нашелся такой. Черномундирный эсэсман в довольно высоком чине — поэтому его смеженные веки могут спасти многих. Но и элемента под названием Аурум на них потребуется много.

Вот такие чудеса.



— Ага, — вполголоса произнес Акимыч, сбрасывая санную лямку. Топорик уже был у него за поясом. — Жди. Подходить не надо — если все ладно, сами подойдем.

И легконого, как мальчишка, выбежал на прогалину, навстречу тем троим, что уже ждали там.

С двумя поздоровался запросто, с третьим — как с незнакомым. Тот и стоял малость наособицу, а ростом был тут выше всех, плечи — широченные, топор за опояской как-то особенно ловко прилажен… Наверно, он и есть ответственный за Аурум.

Что это будет: колечки, николаевские червонцы? Может, и золотые часы…

«Или золотые зубы», — вдруг словно шепнул кто-то незримый, обжег ухо ледяным дыханием. Сережу передернуло: он знал, что такие вот простые советские колхозники сплошь и рядом поспевают к расстрельным ямам в первую же ночь, даже прежде полицаев.

Не может быть. Да, есть и такие, но в партизаны они не идут.

Все четверо, коротко переговорив, уже приближались, верзила по-прежнему держался осторонь. Ох, не тюкнул бы он сейчас Акимыча по маковке: до сих пор все было на доверии, но вдруг Аурум и вправду сводит людей с ума…

Сережа демонстративно положил руку на обух своего топорика, отлично понимая, насколько мало от него, если что, будет толку.

— Все в порядке, Сергей Аркадиевич, — уважительно, без тени улыбки произнес Акимыч, — смотрите, оценивайте.

— Ну, здравствуй, барин молодой, — наоборот, с улыбкой сказал первый из нижнеконецких, рыжий, как костер. — Смотри-смотри, оценивай! Разглядишь аль подсветить?

Тяжело звякнувший сверток из-за пазухи достал не он и не высокий широкоплечий (тот так и остался в нескольких шагах позади), а второй партизан, вовсе не примечательный.

— А есть чем, Конон? — негромко спросил Акимыч.

— Да отчего ж нет? — словоохотливо удивился рыжий. — Свечечка-восковка при мне, ай, хороша! Сейчас и затеплю…

Восковка. Да, свечи от нижеконецких тоже получали, еще с самой первой менки.

— Не надо, — мотнул головой Сережа. Закат еще чуть подкрашивал небо красным, а от нетронутого чистейшего снега все вокруг было белым-бело. Дрожащее пламя свечного фитиля только помешает.

Было бы чему мешать. «Не слишком умничай, поменьше говори»…

Какое счастье: в свертке не вырванные у мертвецов зубы. Россыпь монет и пара… это еще что? Ну, украшения какие-то. Ладно, потом.

Он осторожно поворошил монеты. Удивился: ни одной десятки с профилем последнего царя, все какое-то разное. А, вот наконец профиль… но он женский. Щекастая тетка Б•М•ЕЛИСАВЕТЪ•I•IМПЕРАТРИЦА. И цифры: 1749. Ого!

Двуглавый орел с короткой палкой в правой лапе и яблоком в левой. Пухлый крест без орла и без профиля. Изящного вида фигура в полный рост, хотя монеты с ней меньше и легче всех остальных; в руке… не понять, что в руке: похоже на букет или веник; надпись, кажется, по-немецки. И снова большие монеты с горделивым профилем, вроде бы мужским, но незнакомым. Буквы опять немецкие.

— От мусье наследство, — не слишком понятно объяснил рыжий партизан. Остальные двое помалкивали.

Ага. Ну, значит, французские буквы. Гитлер и по Парижу потоптался: мог кто-то из воевавших там привезти награбленное с собой.

Сережа потянулся к украшению. Медальон, вот как оно называется.

— И эти тоже, — с удовольствием кивнул рыжий.

Будет очень плохо, если медальон откажется раскрываться. К счастью, его почти бумажной толщины золотая крышечка сразу распахнулась. Внутри…

— А вот сейчас, Конон, подсвети, пожалуйста, — сухо произнес Сережа, впервые в жизни обращаясь ко взрослому на «ты» и без отчества.

Тот достал кресало и, со второго удара запалив фитиль маленькой, словно игрушечной, свечки, приблизил ее к медальону. Намного лучше видно не стало (портрет какой-то, эмалевый: женщина и ребенок), но Сережа удовлетворенно кивнул.

Открывать второй медальон он остерегся, но взвесил оба на ладони и вновь кивнул с понимающим видом. Зная, что монеты пробуют на зуб, поочередно взял несколько, стараясь выбирать разные, и осторожно прикусил каждую. Трое нижнеконецких партизан при этом напряженно засопели и придвинулись вплотную, переводя дух по мере того, как золотые кружочки возвращались на тряпицу.



— Годно, Сергей Аркадиевич? — будто бы с волнением спросил Акимыч. Сережа прежде и не подозревал в нем таких актерских способностей.

— Годно, — по-прежнему сухо ответил он.

— Вот и лады, — теперь в голосе Акимыча, никто бы не усомнился, прозвучало подлинное облегчение. — Ну все, мужики: принимайте оговоренное. Конон, ты свечечку-то не туши — чай, послужит еще, церковная…

— Чего — «лады»? — вдруг прогудел третий, рослый, и двое остальных, уже сунувшихся было к волокушам, опасливо приостановились. — Вы вообще чьих будете?

— Ты, это, Маркел… — нерешительно начал рыжий.

— Чай, тридцать лет уже Маркел. И не к тебе вопрос. Вы, стало быть, кто?

За обушок он не брался — тут вообще все, кроме Сережи, старались держать руки от топоров подальше. Но сквозь темнеющий воздух вдруг словно бы разом проступил абсолютный мрак.

— Туг на ухо, детинушка? — ласково, будто с неразумным подростком, заговорил Акимыч. — Не слышал, как…

— Тебя, старый лисовин, я слышал. А теперь давай мальца послушаем, — Маркел качнул бородой в сторону Сережи.

Похоже, первое впечатление оказалось правильным: могучий партизан действительно был ответственным за Аурум, пускай не нес его.

— Отряд Дениса Давыдова! — ответил Сережа тем же тоном, что и Конону: сухо, почти надменно. — Знаешь о таком?

— А, — это было, как если в закипающий над костром котелок вывалить охапку снега: Маркел сразу присмирел. — Знаю, кто ж не знает.

И, избегая встречаться с Сережей взглядом, шагнул к ближайшей волокуше.

То-то. Давыдовцев знают все. И понимают, что шутки с ними шутить — себе дороже.



Когда они добрались до места, где собирались ночевать, было уже совсем темно. Шли почти налегке, с полупустыми заплечными мешками, а золото — не вес, но Сережа совсем выбился из сил. Опустился на нарубленный Акимычем лапник, спиной прислонился к выворотню.

— Сейчас, сейчас, паря, — старик торопливо, но ловко сооружал костер. — Сейчас отогреемся…

Сереже едва хватило силы улыбнуться: «Масквой» Акимыч его больше не звал. И не станет.

Ночное небо по-прежнему было затянуто облачным пологом, и снова в нем виделся разрыв — больший, чем вечером. Узор звезд там складывался в целых два треугольника.

На их пересечении тускло мерцала едва заметная звездочка. Сережа вдруг представил, что это он.



— Как, борода? — втроем две волокуши не потащишь, Конону сейчас груза не досталось, потому он был особенно весел. — Умыли тебя, а? Вот и славно, вот и правильно!

— Ну, умыли, — без злобы ответил Маркел. — Так прощупать их надо же было — али, скажешь, нет? Капитан ведь настрого приказал…

— Ох, придержал бы уж язык, борода два уха! Господин капитан — он, чай, с его благородием Давыдовым вторую войну бок о бок…

Третий партизан, так за все время не сказавший ни слова, молчал и сейчас. Шагал по снегу, тащил салазки, смотрел на звезды, что прямо над головой.

И улыбался.

Оставьте комментарий