Кирилл Берендеев. Дневник Луция Констанция Вирида — вольноотпущенника, пережившего страну, богов и людей


(Окончание.)



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 12(74), 2025.


Тринадцатый день перед календами мая 1178 года от основания города (19 апреля 426 года н. э.)

Странно, что я продолжаю вести записи, не нужные ни мне, ни кому бы то ни было в грядущем, стойкое это упорство достойно лучшего применения. Тем более странно, что я поминаю Рим, давно уже отошедший от нас и сейчас переживающий, видимо, последние времена. Но привычка — вторая натура, а значит, какое-то время еще я буду продолжать свои непонятные занятия, вплоть до самого последнего момента — пока не закончится бумага. Вряд ли я перейду на дощечки, как это делали в давнопрошедшие времена.

Крыша в доме народных собраний, как я по привычке называю свое жилище, начала протекать, пришла пора с ним прощаться. Я обратился к старосте, Севар споро пообещал мне место в новом пятистенке у самой городской стены: ничего не поделать, в городе совсем не осталось места. Домишки лепятся один к другому, а частью уже выбрались за ограду и старательно расползаются по окрестным полям и лугам, грозя вскоре смешаться с крестьянскими избами. Как в давешние времена, когда у империи еще не было нужды в стенах.

После отъезда Луция со мной начали происходить те перемены, которых я и жаждал, и страшился отчасти. Мы с Хильдой нашли общий язык: вдруг оказалось, что без Луция оба мы совершенно потерялись, а потому не стало удивительным наше сближение. Не то чтоб Хильда вдруг пустила меня к себе — она для того и прислана в дом, да и сама, думается, обрадовалась столь значительной перемене, памятуя законы гуннов в отношении отвергнутых мужем жен, тем более из дочерей наложниц; конечно, я ей обещал много чего, но хозяин всегда может забрать любые клятвы, не поступившись ни на йоту достоинством. Теперь она могла вздохнуть с облегчением, заодно похвастаться матери о новом положении; что и сделала почти незамедлительно после нашего соития — в тот же день просила у меня разрешения на встречу с Рекибергой, так зовут выносившую ее наложницу. Надо же, только сейчас узнал ее имя. Я позволил встретиться в моем доме, чему Хильда была до крайности рада, они уединились на кухне и несколько часов шепотком болтали, перебирая сплетни; выходя, Рекиберга буквально светилась.

А вскоре меня стал приглашать к себе и хозяин ее, Басих. Теперь сей влиятельный муж стал не только кланяться при встречах, пусть и редких, но и к себе зазывать, в том числе и с Хильдой. Прежде моя супруга его смущала, ныне Басих дозволял и одной ей приходить в его дом — правда, с людской половины — встречаться с матерью. Стыдно признаться, но признание Басиха вдруг сделалось предметом гордости, ровно одно это делало меня кем-то особенным, хотя на деле как раз уравнивало с теми, кого я прежде презирал и сторонился. А теперь я стал ловить себя на мысли, что жажду новых знаков внимания с стороны всех гуннов — прежде-то со мной общался только Севар, ныне же будто городские ворота открылись перед истосковавшимся путником.

Хотя Севар как раз снова приветил меня, сделав своей правой рукой, — видимо, мои познания в счете впечатлили старосту, а может, дело лишь в том, что последние урожаи выдались весьма обильны? Мне хотелось надеяться на первое, и я уже стал кивать, когда молодой глава города намекал мне в приватном разговоре на необходимость во второй жене, чистокровной; я соглашался, ежась при понимании того, насколько слова Севара, само его внимание мне по душе. Неужто я настолько стал гунном?

Судя по нашим отношениям с Хильдой, возможно. Я будто помешался на ней, целый месяц не давал супруге прохода. Да и ныне, заставая за работой по дому или готовкой, внезапно понимаю, что жажду ее так, как никого прежде. Я пытаюсь сказать себе, что это лишь отголосок моих отношений с Мариной, попытка перенести прежние чувства на нынешнюю обитательницу дома, а то и вовсе паскудненькое желание, сорвавшееся с цепей. Но и Хильда нисколько не похожа на прежних моих женщин, она совершенно другая, она… даже сейчас, когда я пишу эти строки, думаю о ней с вожделением. Прежде я писал о возвышенном, о думах, о новостях, перебирая их и пытаясь осмыслить, теперь вконец оскотинился, стал грубым душой дикарем, желающим немедля получить требуемое телом, будто плотские утехи — это все, что мне требуется в жизни.

Чтоб хоть немного исправиться, напишу известное о других местах и делах. Из Рима все больше беженцев, дела в Италии ныне тяжелы, и если во времена Иоанна голод еще только начинался, то сейчас разошелся не на шутку. Странно это, ибо прежде империя пусть и нуждалась в зерне, но всегда могла его достать, коли не бушевали в этот миг на ее землях кровопролитные войны. Сейчас таковых нет, но костлявая длань уже сжала горло римлян, они спешат прочь: кто на север, кто на запад, а иные и в Романию. Феодосий, вроде близкий родственник, не сильно рад переселенцам, он и прежде принимал беглецов с неохотой, сейчас и вовсе хочет повернуть всех, в ком держава не нуждается, обратно, обрекая на верную смерть. Как не желает выручить соседей и зерном, намекая, что и своего недостаточно.

У наших правителей движение — Эскам готовится к новому походу. Но кое-какие земли могут достаться ему за так: Галла Плацидия попросила зерна у Харатона, на что наглый царь ответил согласием, но выдвинул условие — взамен он потребовал Норик. Императрица предпочла отказаться — возможно, напрасно, ибо гуннский правитель все равно захватит эти земли. Схожие переговоры о зерне с бывшим уже союзником Рима, готами, ожидаемо провалились, Теодорих послов даже слушать не стал, а Бонифаций и подавно. Видимо, последняя надежда на Аэция, он собирает новый флот в Африку, новый оттого, что прежний этой зимой разметала буря, налетевшая на Неаполь. Собирает, но не спешит выступать, боясь нового появления готского или гуннского воинства в пока еще римских землях. Теперь от соседей можно ожидать любой подлости, теперь надо выбирать, умирать с голоду или поступиться территориями; теперь, когда Рим совсем ослаб, с ним готовы поступить так, как он поступал с другими, чью власть низложил, а земли присвоил. Вот и бургунды, теснимые гуннами, поспешили присоединиться к предстоящей дележке, моля императрицу даровать им земли в пределах между Бельгикой и Нориком, на нивах Верхней Германии, совсем невеликие, судя по карте, но и племя это небольшое числом. Галла Плацидия согласилась, на прежних землях Рима теперь возникнет еще одно царство, еще один народ обретет родину. Отыщется еще одно место, куда будут спешить прежние владыки земли в вечных поисках лучшей доли.

Пятый день перед календами ноября (28 октября)

Мы с Хильдой перебрались в новое жилище. Дом народных собраний с грехом пополам сломали, его крыша давно стала худа, а весенний град только усугубил дело. Мне на удивление споро отстроили пятистенок, куда мы и перебрались. Удивительно, но вторую половину староста отказался отдавать еще кому-то, хоть в городе имелось немало семей, ютившихся друг у друга на голове; объяснил это староста тем, что мне по статусу положено. Я, мол, правая рука старосты, это должны не только знать, но и видеть, а в плюс к тому неужто не появится прибавления в семействе: я ведь обязан в ближайшие три года обзавестись хотя бы еще одной наложницей, стоит обеспокоить Басиха, у него девки как на подбор. Я кивал, вспоминая Хильду, внутренне стал соглашаться, но, едва Севар ушел, напомнил себе, какова моя жена на самом деле.

С ней поговорить о чем-то, неважно, о чем, очень тяжко. Хильда сумела уподобиться собачонке — не то ее так воспитала Рекиберга, а может, она просто впитала самую суть своего положения, смирилась с ним и теперь представала предо мной услужливой рабой, способной на все, кроме осмысленной беседы.

Удивительно, как быстро меняется человек! Прежде я был рад даже таким смехотворным знакам внимания со стороны супруги, теперь же снова сторонюсь ее, будто увидел заново или только сейчас внимательно рассмотрел то, что мне подсунул Басих. Я стал чаще бывать у Севара, он мне кажется одним из немногих гуннов, способных на большее, чем положено их роду; неудивительно, что моя трудоспособность выросла, а налоги стали взиматься даже большие, чем в самые тучные годы. Кажется, я стал сбиваться в счете, но налоги горожане платили исправно, принимая мои слова на веру.

Хильда всегда была рада одному моему появлению, вне зависимости от должности, — встречала в дверях, провожала в кухню, где меня всегда ждал поздний обед, после чего обычно все так же молча принимала знаки внимания и желания, ставших уже традиционными: ничего иного, кроме сладострастия, к жене я не испытывал; довольная уже этим, что-то радостно шептала на своем языке — кажется, молилась Умай. Не раз и не два пытался заговорить хотя бы о ее прошлом, но Хильда, не пытаясь ничего скрыть, попросту не находила нужных слов, улыбалась или опускала уголки губ и говорила: «хорошо было» или «всяко доводилось пережить» — и на том ее сказ заканчивался. Воистину, чем не собачонка, вроде приветливая, жизнерадостная, но совершенно не умеющая выражать и единой мысли. Неужто, неужто я желаю ее только из-за гибкого стройного тела, приятными изгибами смущающего разум?

Ее выбрал Луций; странно, но последнее время я почти не вспоминаю о внуке. Хильда тут оказалась права, лучше не изводить себя. Вот я сколько лет переживал за ушедшего Энея — и не мог ли своими дурными мыслями навредить ему? Знаю, кажется диким такое предположение, но кто мы, чтоб судить о причинах и следствиях, нам неведомых, кто мы, чтоб, полагаясь на высших существ, непременно бояться их неумолимого гнева по любому поводу или ради проверки нашей веры? Я вроде перестал веровать, но порой нахожу в себе подобные постыдные суеверия, которые сделали бы честь самому прославленному гуннскому шаману или христианскому попу. Потому лучше мне вовсе не писать про Луция, стараться думать о нем отвлеченно. Может, ему действительно так будет проще поймать удачу на новом поприще, достигнуть заветных высот и наконец вернуться на побывку.

Лучше опишу, что приключилось с моим старым домом, где я провел почти тридцать лет жизни. Гунны долго ломали его: сперва споро вывернули кирпичную кладку, но раствор, залитый внутрь, своротить не смогли. Пытались лопатами, рубили топорами, затем принесли кайла, только тогда потихоньку удавалось отбивать небольшие фрагменты от монолита. Шаман не выдержал, спросил меня, силой каких богов дом столь прочно стоит и из какого камня создан? Я долго пытался объяснить ему суть изготовления бетона, не уверен, начал ли он понимать, но, когда я сказал: «Такой раствор, залитый в проем между кирпичных стен, становится тем крепче, чем дольше простоит», — верить мне шаман перестал начисто. Наутро приказал рабочим разжечь костры вокруг стены, а после поливать ее колодезной водой: так только они смогли одолеть неподатливое здание. Жаль, что никто не подумал приспособить строение для нужд города — напротив, после столь долгого сноса это место гунны еще долго станут обходить стороной.

Голод в Риме немного утих, но волнения все равно продолжались, ведь готский правитель прибег к новой тактике завоевания Нарбоннской Галлии, от которой никак не желал отступиться: теперь его небольшие отряды сеяли хаос и наполняли ужасом окрестные земли, вынуждая провинциалов перебираться подальше. Расчетливый Теодорих охотно привечал их у себя. Так ему действительно удалось захватить несколько городков на окраине заветных земель, но крупные порты по-прежнему оставались недостижимы. В ответ Галла Плацидия пыталась решить дело то миром, то войной, но не слишком удачно, Теодорих всякий раз кивал на разбойников на словах, а на деле умело покорял римлян или выпроваживал прочь. Императрица, устав от распрей, занялась внутренними делами и благоразумно сменила почти всех старых заговорщиков, поспособствовавших ее приходу к власти, остался только верный Аэций, единственный, способный противостоять всем и сразу, даже гуннам. Они, кстати, под водительством Эскама, отправившись этим летом вдоль Рена, существенно проредили недовольных новыми порядками бургундов, те в спешке и с серьезными потерями ушли на римские земли, где для них Галла Плацида выделила место под царство. Оно и появилось там, первый правитель по имени Гундахар был на всякий случай крещен. Тем интересней отметить еще одну особенность: править ему дозволялось, пока дела в государстве шли хорошо, иначе совет тамошних вождей и жрецов мог низложить царя, заменив новым. Только при этом условии Гундахар и его потомки стали править бургундами, исполняя при этом еще и долг федератов Рима, тем более странный, что от столь малочисленного и гонимого народа Галла Плацидия не могла получить ничего. Но императрица просто рассчитывала на взаимную терпимость, врагов у нее и так имелось в безрадостном изобилии.

Хоть в Африке дела правительницы наладились: после нескольких битв с вандальским воинством Бонифаций потерял всю Мавританию и теперь отчаянно защищал Нумидию, где и пролегала новая граница его владений. Новый правитель варваров Гейзерих, сын того самого Гундериха, с которым Теодорих разбил наголову римские легионы в Бетике, теперь вовсю досаждал римлянину, не давая тому опустошить юг Италии, как он это пытался делать весной. По всему судя, новая императрица еще посидит на престоле, может, даже до самого совершеннолетия Плацида, но вот успеет передать власть или нет — еще вопрос. Невозможно судить, насколько был прав или заблуждался Иоанн, решивший ограничить Рим самим полуостровом, как во времена оны, но узурпатор хотя бы попытался решить проблему постоянного отпадения земель от гниющей империи, Галла Плацида, как и ее брат, продолжала держаться до последнего. Когда это время настанет, трудно судить, ясно лишь одно — варвары снова затопят Рим своим гневом.

Четвертый день перед идами февраля 1179 года от основания города (10 февраля 427 года н. э.)

Хильда ждет ребенка, знахарка уверенно сказала — девочку, и жена уже начинает вязать рубашки, понимая, насколько для нее это важно. Рекиберга теперь приходит через день, они подолгу о чем-то шушукаются, до меня долетают лишь обрывки фраз о том, как следует вести себя на последних месяцах плодоношения, Хильда часто переспрашивает, будто не верит, но мне кажется, причина иная, собачья, о ней я уже писал. Мне же и радостно и немного горько от мысли о ребенке, сразу вспоминаются и Луций, и Эней; неудивительно, что я часто прихожу в другую половину дома, совсем не обустроенную, здесь будет женская половина, а я останусь в этой. Этим дом напоминает мое прежнее жилье, оно тоже «на вырост».

Хильда уже спрашивает, какое имя девочке я дам. Наверное, Галла. Нет, не в честь римской императрицы, что мне до нее, но в память о не то явном, не то выдуманном моим отцом нашем славном прошлом, пусть хоть с ним девчушке будет легче в жизни. Хотя о чем это я? Ведь я продам ее вскоре, как ей исполнится двенадцать, возраст выданья — таковы правила, отнявшие у меня внука; они же отнимут и дочь.

Однако я хоть буду видеть ее: пусть не каждодневно, но хоть когда-то. А со временем превращусь в свою супругу, начну думать реже и перестану — это уже точно — вымучивать дневник. Надо придумать, куда убрать его и книги, что стащил в последний миг из уничтоженной библиотеки. Все поменяется к тому времени, в том числе и эта мучительная моя привычка. До конца свитка, прежде казавшегося бесконечным, осталось совсем чуть.

Восьмой день перед идами марта 1180 года от основания города (8 марта 429 года н. э.)

Хильды не стало. Она умерла так стремительно, что я потихоньку свыкнулся с ее отсутствием, примирился с тем, что снова один; нет, не один, конечно, с Галлой. Она осталась.

Столько всего пережито в последний год, трудно упомнить, еще трудней описать. Голова стала дурной, будто остроглавой, будто я сам оскотинился настолько, что теперь не способен ясно мыслить и здраво излагать. Но попытаюсь.

Роды выдались тяжкими, Хильда рожала полтора дня; что-то внутри нее порвалось, отчего она исходила кровью. Знахарка пыталась помочь, как могла, давала отвары, они ускоряли схватки, но кажется, лишь больше мучили мою жену. Под конец та лишь тихо хрипела, а когда девочка все же появилась на свет, когда Хильда услышала об этом, попыталась улыбнуться, глянуть на дитя, на меня, на белый свет — но уже не смогла. Душа ее покинула тело и отправилась в вечное странствие. Странно, но мне казалось тогда, да и все месяцы позднее, будто жена все еще здесь, по-прежнему хранит верность или охраняет девочку. Рекиберга также не отходила от постели дочери, молилась и зачем-то постилась, словно бы пытаясь переложить часть боли на себя — напрасно. Ни увещевания, ни мольбы не тронули Умай: кажется, под конец Рекиберга молилась уже Фрейе, германской богине-матери. Не знаю, услышала ли она, но даже узнав, не смогла прийти, чужие боги не пустили. Звучит глупо, но Рекиберга утешилась этим.

Теперь она снова здесь; Басих с удовольствием избавился от опостылевшей наложницы, мне же мать Хильды досталась за так, по причине смерти дочери. Прежний муж не смог вынести мрачного лица, частых отлучек, а потому с удовольствием передал женщину мне.

Признаюсь, первое время боялся ее: казалось, будто Рекиберга непременно должна отомстить за смерть дочери. Но я ошибался, считая верность покойной желанием мести, а приход в мой дом — способом свершить правое дело. Ночевала она всегда на пустой женской половине, рано утром приходя ко мне: готовила еду и прибирала дом. Все равно спал вприглядку, боясь каждого скрипа; только когда мы немного сошлись, успокоился.

А до того горел отчаянным желанием покинуть город с Галлой. Почти собрался, почти, но не смог. Вроде все было готово к отъезду, я нашел людей, договорился с Бедой, во всяком случае, условился, что тот, если что, даст мне провожатых до самой столицы, а там я приду к Арминию просить его о такой же милости: по слухам, он все еще начальник тамошнего гарнизона. После достал карту, удивительным образом сохранившуюся нетронутой, долго прикидывал, как добираться из наших глухих лесов до благодатных теплых земель. Решал, рассчитывал, строил планы. Денег у меня не имелось, брать натурой — себе дороже, ее-то как раз могли отобрать не только разбойники, но и кривые душой людишки, как, впрочем, и повозку, но куда без нее? Поговорил и с Севаром, тот долго качал головой, но я почему-то решил, что согласие свое староста даст, стоит только сказать тверже и назначить дату отъезда.

И все равно не поехал. Тот же страх, что прежде терзал Марину о Луции, перекинулся и на меня. Путь лежал долгий, немыслимо трудный, по давно заброшенным дорогам Сельской Италии, затем через горы, к морю, по северу полуострова, мимо городов и весей, и снова через горы, путем, обратным тому, которым шел Ганнибал со своим воинством, через Нарбоннскую Галлию, лишь недавно оправившуюся от новых набегов готов, в Толосу. Никак не меньше тысячи миль вниз по карте1. Всего лишь крохотная часть огромного мира, но кто знает, как перенесут дорогу младенец нескольких месяцев от роду и дед, которому скоро стукнет шестьдесят, едва не самый старый житель своего городка.

Я сперва отложил поездку, а после вовсе отказался от нее. Можно в том винить Рекибергу, которую я посвятил в свои планы — тогда я уже сделал ее наложницей, пройдя нужный ритуал, а на большее она и рассчитывать не смела, опозоренная неспособностью к деторождению. Рекиберга долго смотрела на странное изображение, вертелась вокруг карты так и эдак, заходила с разных сторон, пытаясь понять, что именно я хочу от нее, а когда уяснила, сказала только: мол, все в моей власти, но от добра добра не ищут, а здесь к нам добры и милостивы — проговорила точь-в-точь как Хильда. У меня свело скулы, но возражать я не стал, спросил лишь, путешествовала она когда-либо и как это было. Рекиберга кивнула:

«Всего раз, — отвечала она, — когда меня увели в рабство гунны. Но они были снисходительны и не гнали нас больше, чем мы могли пройти за день, а раз в семь дней мы вместе с надсмотрщиками отдыхали».

Но теперь в Мезии делать нечего, там давно гунны. Эскам в прошлом году ходил утихомиривать земли Норика, снова взбунтовавшиеся, пока его главный друг и противник Аэций бился с франками, исполняя долг союзника готов, — вот как повернулась судьба: теперь уже Теодорих, войдя в силу, но еще не скопив достаточно воинства, командовал римлянином, а тот покорно следовал его воле, уничтожая зарвавшихся варваров, беспокоящих бесконечными набегами на северные рубежи готского царства. Но хоть в этом году вышло нежданное замирение между гуннами и римлянами — месяц назад старик Харатон умер, едва достигнув пятидесятилетия; впрочем, для кочевников это почтенный возраст, недаром на меня они смотрят как на эдакого Мафусаила. Теперь царство унаследовал Октар, двоюродный брат Эскама, кем-то близким приходящийся и покойному правителю, еще один воин, когда-то полонивший Аэция, вот ведь какая история вышла! Новый государь отменил поход в Рецию, нежданно свернув все планы гуннов завоевать римские владения и присоединиться к Аэцию в его сражении против франков, с которыми у нынешнего правителя имелись личные давние счеты. Не сказать, чтоб действия Октара сильно порадовали гуннов, но известие о новом походе Эскама здешние встретили с растерянным ликованием, пожелав прославленному добытчику чужих земель и усмирителю народов многая лета.

Галла Плацидия могла передохнуть немного. И еще было кое-что, согревшее ей душу: узурпатор Бонифаций терпел от вандалов одно поражение за другим. Он уже отправил посольство в Рим, униженно прося забыть прежние обиды, выделив целый флот зерна в помощь голодающим, и моля только о воинстве, способном поразить клятых варваров, которые уже вошли в Нумидию и осадили Карфаген.

Подолгу расспрашивая Рекибергу, я узнал немало и о гуннах. Нет, новости меня не удивили, скорее упорядочили картину их мира, о которой я знал лишь понаслышке. Хоть моя наложница оказалась достаточно разумной, чтоб умело облекать мысли в слова, не чета ее дочери, доведшей умение угождать до абсолюта. Теперь я знаю, что гуннам вовсе неведомо, в каком мире они живут, степнякам это безразлично, они знают главное: небесным царем является Тенгри, землей правит Умай, а под землей живут их предки, дожидающиеся встречи с потомками, а еще духи, связывающие все миры, и прочие немыслимые создания. О том, насколько велик наш мир, никто из них не задумывался.

Но еще больше я спрашивал Рекибергу о ее прошлом: меня вдруг начало интересовать, как ее пленили, откуда пригнали, почему именно сюда, — будто она могла подсказать мне что-то неведомое, может, обо мне самом. Она старалась отвечать кратко; понимая, что бережу ее раны, я все равно вытягивал ненужные подробности, пока не успокоился, доведя наложницу до нескрываемых слез. После просил прощения, мы оба чувствовали себя униженными бессмысленным разговором, а затем снова перевел беседу на поход в Галлию. Рекиберга отвечала так же сухо:

«Отец Луций, ты можешь решиться, я приму это и пойду с тобой до конца, как велит мне долг и судьба, но подумай о Галле, малышка еще слишком мала, чтоб уверенно перенести этот путь; а что ощутишь ты, если причинишь ей вред, может, непоправимый?»

Слова, ровно взятые с уст Марины. Она права: как ни стеснялся я, как ни скрывал свои чувства, дочь была мне дорога. Возможно, я рвался в путь оттого, что боялся окончательного своего одичания, а не желал лучшей доли дочери, но и последнее обстоятельство тоже немаловажно: в готском царстве не только царицы имеют права, но и простые крестьянки и горожанки. Да и грамотны они заметно больше не отличающихся великим умом гуннов. Пусть Рекиберга не могла похвастаться подобным, но я желал бы для Галлы иной жизни, нежели поджидаемой здесь. А потому убедил сомнения, отложив на неопределенный срок путешествие — до тех лучших времен, когда Галла станет чуть старше, хотя б научится ходить. Понимал: и тогда вряд ли смогу отправиться в путь, непременно еще что-то задержит или отвлечет, особенно если обстоятельства не изменятся, — но так проще, так легче существовать, покоряясь воле волн, пеняя на штормы и виня небо во всех бедах.

Шестой день перед нонами мая 1181 года от основания города (2 мая 430 года н. э.)

На побывку прибыл Луций, возмужавший, окрепший, совершенно переменившийся; я его не узнал поначалу. Вернулся не один, но в составе целого отряда таких же подростков, на несколько дней заглянувших к родным на огонек: их проведать, себя показать. Хоть он меня увидел и узнал сразу по прибытии, подошел, встал, подбоченившись, спросил: «Как я тебе, отец? Сильно переменился?» В ответ я обнял внука крепко, провел в новый дом. Познакомил с сестрой, с матерью покойной жены, его бывшей подруги по играм детства, теперь нам обоим казавшегося далеким, утекшим когда-то столь давно, что даже странно сейчас и вспоминать о нем.

Мы долго беседовали: Луций охотно рассказал, как проходило обучение, какими искусствами он овладел, показал даже, взявши меч в руку, умение ловко жонглировать им, вращая так, ровно это была веточка; он вообще совершенно переменился с той поры, как ушел из города. Стал старше, избитая фраза, — а еще расчетливей, сноровистей, отчаянней, последнее успел доказать тотчас, едва не раскурочив сундук, который использовал как противника для показа новых своих навыков во владении оружием. Галла была от незнакомого дяди в полном восторге, а он, ничуть не смутившись, не испытав, как мне показалось, и доли растерянности, тотчас принял ее, свою юную тетку, как и она племянника, долго восторгалась им, просила еще показать что-то, потом еще, они прямо-таки не могли оторваться друг от друга. С Луция вдруг спала мужская серьезность и строгость, он превратился в того, кем был когда-то — веселым шалопаем, охотно принимавшим игры товарищей и всегда желавшим в них себя показать. С одной стороны, это переросло в нынешние его умения, а с другой, тотчас скрылось из виду, как только он завидел блеск в глазах Галлы. Немудрено, в его невеликие годы, а Луцию только-только исполнилось пятнадцать, внук выглядел как взрослый гунн: широк в плечах, строен, ладно скроен. Даже усы начали пробиваться, не в пример прочим ровесникам.

Луций пробыл у нас всего-то два дня, после чего их поезд двинулся дальше; так я узнал, что он, в числе немногих богатырей подобного склада, путешествует из города в город, чтоб одним видом и историей взросления пленять юные неокрепшие умы, соблазняя их отправляться на ратные подвиги. У меня отлегло от сердца: хоть сейчас внуку ничего не грозит — пускай сам Луций и считал свою нынешнюю должность шутейной, но относился к ней с предельной серьезностью. Тем более, ему обещали оставить место в новом великом походе — на этот раз против Рима, неизбежном, пусть не завтра или послезавтра, но через несколько лет. Харатон готовился к нему, Октар пусть и сейчас сдружился с римлянами, но отменять намерения предшественника не стал, а может, не успел: ибо недолгое его правление уже успело завершиться самым скверным образом. Недовольный не слишком решительными, на его взгляд, действиями Эскама, он отстранил полководца от управления армией и сам прибыл командовать воинством, Эскама же направил в помощь Аэцию против нового похода готов на Арелат и Нарбонну. Возражать ни тот, ни другой ему не посмели, римлянину нужно было отбить новые нападки Теодориха, а самому Октару наконец отомстить. И пусть бургунды являлись новыми союзниками Рима, как и гунны, на спор меж ними, не влиявший сильно на саму империю, можно было махнуть рукой. Тем более что германцам сопутствовала удача: после уничтожения нескольких крупных отрядов бургундов царь Октар устроил пир горой, на котором, как говорили злоязыкие пирующие, обожрался и ночью испустил дух. Подобное случилось столь нежданно, что полководцы царя совершенно растерялись, простояли два дня перед подошедшим воинством германцев, пришедшим помочь разбитым соплеменникам, пока те не атаковали сами. Гунны, покрыв себя позором, бежали с поля боя.

Странно, что подобное случилось с ними, ибо на моей памяти не первый случай внезапной смерти гуннского правителя на пиру; прежде был Донат, которого, как предполагали, умертвил Флавий Констанций. Возможно, и он обильно поел, гунны славятся эдаким собачьим обжорством, будто завтра придется голодать. Нет у них римского обычая очищать желудок, щекоча перышком небо. И памяти нет, ровно полководцы и сановники, присутствовавшие на пиру, не ведали о похожей судьбе прежнего господина.

Зато брат обожравшегося царя по имени Ругила с той поры стал правителем государства, а Эскам, избегнув возможной смерти по итогам позорного сражения, вернулся с большим триумфом и теперь готовил огромное воинство против как бургундов, так и римлян.

Именно в этот поход столь отчаянно стремился попасть мой Луций, туда и вербовал всех подростков; нет, сказать «отчаянно» значит не сказать ничего — казалось, само его существование заключалось в предстоящих великих сражениях, ни о чем ином внук и думать не мог. А пока он зазывал мальчишек, бахвалясь своими нынешними способностями, но при этом ничуть не греша против истины: лагеря гуннов сделали из него славного воина, умелого борца и ловкого наездника. Последнее он показывал всем на бывшем форуме, ныне превращенном в небольшую площадку перед бывшей же церковью: умело вспрыгивал на лошадь на полном скаку, соскакивал с нее и рубил тыквы на шестах, ровно головы врагов, ловко наклоняясь с седла. А после уехал.

Вроде бы и говорили мы с ним обо всем, и вино пили, и обнимались, но каждый из нас явно почувствовал, насколько чужими стали за прошедшие пять лет. Потому и прощались молча, почти без слов. После Луций ловко вскочил на коня, уводя с собой два десятка мальчишек, восторженно на него глядящих, я же молча смотрел, как поезд покидает город; на прощание внук помахал Галле мечом, тот ярко заблестел на солнце, отчего малышка зашлась восторженным криком. А затем всадник скрылся в редком лесу, покинув родной очаг — может, навсегда.

Третий день перед календами октября 1182 года от основания города (29 сентября 430 года н. э.)

Заканчивается свиток, как заканчивается и моя летопись. Новый год по гуннскому календарю не прошел даром, я снова женился. На этот раз на чистокровной, как мне и положено. Севар сам подбирал мне невесту, выискивал долго, пока не остановился на Херкье — младшей из восьми дочерей двоюродного брата, заведовавшего охраной путей в город и из него. Последние годы Беда стал сдавать, Севар надумывал отправить того на покой, а его место отдать своему близкому родственнику. Впрочем, намерения старосты не слишком интересны, пока они не коснутся меня, как в этом случае. Херкья — видная молодая девушка, около шестнадцати лет, уже три года ходит в невестах, но еще никому не предложена, ибо «отлеживается», как заметил сам Севар, для лучшего предложения, которое как раз и наступило: он оказался куда большего обо мне мнения, нежели я даже предполагал. Она обычная гуннка с круглым, слегка желтоватым лицом, миндальными глазами и иссиня-черными волосами, в которые, по обычаю, вплетены бессчетные ленточки самых разных цветов. Родные за ней дали большое приданое, теперь Рекиберга еще и занимается по утрам выгоном наших коз и овец; наложница даже рада этому, хоть под двадцать голов пришлось отдать две комнаты дома, заметно увеличив стойло. Но и дом был даден на вырост — ныне его размеры как раз и пригодились.

Я не спешил с женитьбой, старательно оттягивая, насколько возможно. И дело не в том, понравилась мне Херкья или нет, она вполне милая, деловитая, но больше и сказать нечего; я по-прежнему мечтал убраться от гуннов куда подальше. Пусть сам понимал несуразность этой идеи, но еще хотелось подольше протянуть положенное мне время свободы от венчания, будто именно с ним связано что-то нехорошее. Попросил руки Херкьи, только когда стало совсем уж неудобно, хотя и так странно: я ведь старше ее отца почти на десять лет. Но свое согласие он дал незамедлительно: видно, давно ждал.

Женился я, как и положено, сразу после празднования Нового года, в последующую неделю, когда работают лишь крестьяне, а все прочие подданные Тенгри празднуют единение с царем богов, напиваются всласть и наедаются мухоморов или спорыньи, грезя в хмельном бреду. Как раз перед нашим сочетанием скончался от подобных видений прежний шаман, ему подобрали замену из тутошнего ученика, этакого способного дьячка. Повенчал нас он споро, немного подивившись моему возрасту, но спросил о моих годах лишь из любопытства, да еще и переспросил напоследок. Подлинная причина узналась лишь через несколько недель: оказывается, я отныне самый старый житель города — после смерти шамана стал таковым. Неудивительно, что ко мне у молодого сменщика появились нескромные вопросы. Гунны традиционно не особо сведущи в вопросах возраста, иные и годов своих не ведают, разве приблизительно. Но теперь я стал старейшиной города, пусть и номинальным, ветхим стариком, хоть мне до годов Тиберия и тем паче Пакувия или Теренции, первой жены Цицерона2, ой как далеко. Доживу ли? Гунны стали ко мне куда внимательней относиться, им теперь очень интересно, сколько я протяну; впрочем, мне тоже.

Херкья, не раз слыша о моем преклонном по местным меркам возрасте, первые недели носилась со мной как с грудничком, предупреждая все желания и стараясь сильно не тревожить нерасторопностью, чуть что — спеша не ко мне, а к Рекиберге за советом, покуда я новоиспеченную супругу не урезонил. Сам я боялся другого — как бы не пережить и ее, памятуя о прошлых моих женитьбах. Это действительно рок какой, но после рождения Энея Мария прожила всего-то пять лет, а затем, оставив меня с малышом, только постигавшим мир, ушла. Марина — она так же мучительно пыталась осчастливить меня не только внуком, но и сыном, а о Хильде лучше и не вспоминать: она осталась в памяти лишь серым пятном, которое я так и не успел разобрать, существом бесхарактерным и податливым, словно глина. Мне казалась, она тоже боялась моего возраста, но об этом не сказала ни единого слова.

Мария — это она сглазила. Когда болезнь сковала ее настолько, что супруга могла только лежать пластом на ложе, через силу дыша, она несколько раз призывала меня, давая последние наставления. Я не понимал и половины сказанного, сознание ее, спутанное болью и томлением в груди, прорывалось странными восклицаниями, переходящими в свистящие шепоты. Я прислушивался и кивал в ответ, как только понимал, что она меня спрашивает. Совсем под конец она вдруг подняла руку и прошептала чуть громче, чем прежде, одно только слово: «Вале» — после чего отошла тихо в мир иной, бесплотным призраком покинула ложе, ставшее ей домом на долгих две недели, и, освобожденная, отправилась на Елисейские поля, туда, где только и живут чистые души.

С той поры я будто живу за счет других женщин, будто их жизненной силой питаюсь — еще двое ушли в небытие, а я продолжаю существовать. Вроде немного протянул, но незаметно оказался старейшим жителем, на меня теперь смотрят с уважением и опаской, что ли. Будто я действительно стал эдаким лемуром3, высасываю кровь из каждой новой супруги, продлевая годы. Наверное, мне положат камень в рот, когда я умру, во всяком случае, римляне бы положили, ибо только так, согласно стародавним нашим поверьям, можно утверждать уверенно, что человек не восстанет и не примется снова сосать кровь и жрать плоть новых жертв. Помню, когда я приходил в дом Севара после празднования свадьбы, стал рассказывать о своем детстве, помянул моченые яблоки и заговорил о вещах столь давнопрошедших, что мало кто моему рассказу верил. Повисла неловкая пауза, будто я сделал что-то некрасивое, после чего Херкья поспешила загладить мою вину, став вспоминать о своем старшем брате, ушедшем бить новых врагов. История показалась всем куда примечательней, гости заговорили хором, спеша забыть прежнюю нелепую байку, больше я не раскрывал рта до конца праздника, сидел, пил кислое вино, слушал других; только после того, как мы распрощались и отправились с Херкьей восвояси, я спросил, что не так с моей историей.

«Прости, отец Луций, — отвечала она. — Но некрасиво рассказывать истории о днях, которые сами хозяева помнить не могут. Ты очень старый, но ты гость в их доме».

И снова поспешила перейти на разговор о своем брате, недавно отправившемся на большую войну. Подготовительную к основной битве, нет, не с бургундами: теперь гунны намеревались покорить и римлян, и их бывших союзников — готов. Весь континент прибрать к рукам, а может статься, и всю Землю. А что удивительного: не занятой ими территории не так уж много. Скоро будет еще меньше.

Четырнадцатый день перед календами сентября 1183 года от основания города (19 августа 431 года н. э.)

Зачем я по-прежнему пишу эти странные даты, ведомые только мне? Гунны давно перешли на свой календарь, я же, будто пытаясь им что-то доказать, продолжаю делать записи явно запрещенного свойства, да еще использую при этом совершенно непонятную систему счисления. «От основания города» — да кто нынче поймет, о чем речь? Так отчего же я столь настойчиво продолжаю писать, будоража сознание былым? Неужто продолжаю за него цепляться?

Нет, и тому есть множество подтверждений. Или да, и самым ярким примером этого служит шкатулка, в которой я храню свои записи и еще несколько свитков, спасенных несколько лет назад от уничтожения. Я будто разделился надвое и не нахожу в самом себе единства.

И все же постепенно, медленно, но верно я меняюсь, и далеко не в лучшую сторону. Вроде бы поздно в таком-то возрасте, но, даже не замечая за собой перемен, я могу легко обнаружить их, перечитав дневник. Вот почему гунны столь не любят любые записи, кроме священных: они могут рассказать о былом то, чего лучше не знать. Память — коварная штука, и те шутки, которые она выделывает с сознанием, удивительны: мы столь легко забываем события, что сами дивимся этому или переворачиваем их с ног на голову так просто, что поражаемся этому ничуть не меньше. Или помним такие пустяки, которые — взять хоть мои моченые яблоки — не имеют особого значения ни тогда, ни сейчас. А все же они и никакие другие врезаются в память и определяют нас. А если в памяти пустота?

Но сам-то я зачем веду дневник? Сколько раз задавался этим вопросом, столько же не мог ответить внятно. Расчет мой, видимо, на некое неопределенное будущее, где мудрость возьмет верх над обезличенным невежеством, где здравый смысл подскажет верный путь, а человеческая воля освободится. Но случится ли такое, да и когда случится? Через сто или, скорее, тысячу лет? С каждым новым днем срок этот отдаляется от меня все сильнее, и нет ни малейшей надежды, что он вдруг повернет вспять.

Да я сам уже не поверну к той моей сущности, каковая владела этим телом прежде, еще пять, десять лет назад. Я вижу это, понимаю, но продолжаю упорно вносить те мысли и переживания, которые владеют мной ныне. Это случается все реже, да и писать мне действительно не о чем. Гуннское общество — что затянувшейся ряской пруд, мертво.

Но, пока я жив, пока исполнен хоть какой-то решимости, я продолжу писать. Как и совершать последующие шаги к полному и явному обретению себя в новом качестве и смысле. Одно из таких событий случилось всего ничего назад. Я снова стал отцом.

Да, самому не верится в подобное, в моем-то возрасте — а как на то смотрели сами окружающие, родные и близкие Херкьи! Сперва они не поверили в ее беременность, даже пригласили осмотреть ее нового шамана и старую знахарку; но нет, напрасные опасения, их родственница оказалась на сносях. Но пристальное внимание ничуть не уменьшилось, с явным нетерпением, заразившим и меня самого, все ждали разрешения от бремени, будто ожидали появления некоего чудища, явно не гуннского творения. Молодая супруга моя была столь же взволнована, неудивительно, что ей давали частенько разные успокаивающие отвары, чтоб меньше думалось, и заставляли больше гулять, веселили и кормили буквально на убой. В итоге чуть не весь город к последнему месяцу принялся поджидать появления новорожденного — а в том, что это будет мальчик, ни у кого сомнений не оставалось.

Конечно, я переживал не меньше прочих, памятуя о том проклятье, что неведомые силы наложили на моих женщин, сам беспокоился о судьбе супруги, иногда вставал ночью смотреть, все ли с ней в порядке, глупость, конечно, но так себя хоть немного успокаивал. Ребенок, говорила знахарка, развивается в утробе должным образом, ничуть не поврежден старостью отца или молодостью матери — при этих словах на меня начинали коситься. Я и сам поражался, что еще годен к деторождению, но, видимо, таков мужской удел: это последнее, что под старость отказывает в организме, вместе с мозгом. А может, и вместо мозга, ибо иные старики, вроде покойного Афанасия, даже свихнувшись, продолжали посматривать на девок. Желать ли мне такой жизни? — даже не знаю.

Как не ведаю своего отношения к новой жене. Херкья, милая, чуть вздорная девчушка, молодая, явно еще не готовая к материнству, так усердно обхаживала старика-мужа, что тот, не выдержав, вскорости засеял юные нивы. Отчего я поспешил со своей страстью, ведь по-прежнему ничего не испытываю к ней. Будто и надо мной довлела та треклятая необходимость, что составляет нерушимый канон гуннского общества. Херкья же — сущий ребенок, ничего не знавшая до первой брачной ночи о сути таинства. Не уверен, что ей сильно понравилось происходящее, но она принесла мне благодарность, не забыв поблагодарить и Умай, а с утра пораньше помчалась к матери, явно восторженно докладывать, что меж нами случилось, что она ощущала и чувствует, пытаясь сравнить переживания.

Еще несколько последующих недель я старательно исполнял гуннский долг; лишь убедившись, что месячные прекратились, оставил обоим изрядно надоевшие занятия. Со мной первый раз такое, чтоб соитие могло утомить. В долге ли все дело или в отношениях, сказать трудно, да и ни к чему присматриваться: сделав дело, мы снова стали тем, кем и были раньше, — малознакомыми людьми. Зато с Рекибергой Херкья сошлась поразительно быстро, за месяц они стали близкими подругами — старшая взяла под крыло младшую, а последняя всегда во всем брала пример с первой, равнялась и советовалась, а еще, как сестренка, скрытничала и шепталась в уголке до красных щек и нескрываемых восторгов от этих шепотных откровений. Иногда после бежала ко мне, что-то выспрашивала, обычно совсем пустячное, и, тут же прыская, ровно малолетка, хотя она таковая и есть, возвращалась к подружке.

Удивительно, как мы оба, не сумев толком сойтись, быстро нашли общее в Рекиберге! Она цементировала нашу несуразную семью, придавая ей достойный вид и цельное содержание. Моя наложница стала олицетворением римской матроны, сути которой даже не представляла, но все равно умудрялась копировать ее с удивительной точностью — степенность и уверенность, умение говорить и вести себя с достоинством оказались у нее в крови и только сейчас, а не прежде, в полоне у Басиха, проявили себя. Как же удивительно, что именно у нее выросла Хильда, совершенная игрушка в руках любого мужчины!

Шестой день перед календами июня 1184 года от сотворения города (27 мая 432 года н. э.)

Мы с Херкьей долго совещались, как назвать малыша, но в итоге пришли к согласию и поименовали его Ризусом — именем, одинаково звучащим на двух языках, но только у римлян оно означает бога смеха, а малыш наш действительно показал с первых дней веселый нрав, а у гуннов — обжору, и тут младенец тоже оказался верно охарактеризован. Удивительно, как одно слово хорошо подошло ему; еще больше удивления вызвало полное согласие шамана даровать на восьмой день это имя нашему мальчику; обычно гунны крайне подозрительны в выборе поименований. Видимо, сыграло свою роль и то, что сын, здоровый без изъянов, появился у старейшего жителя города, причем рождения ребенка этот самый город, чуть не затаив дыхание, ждал целый месяц. Херкья родила Ризуса на удивление легко, пережив без потрясений и тревог, — воды отошли у нее наутро, а уже днем, после не слишком тягостных схваток, мальчик огласил стены дома восторженным криком. Шаман, прибывший поглядеть не то в качестве почетного гостя, не то из явного любопытства, подтвердил полную годность Ризуса к жизни в обществе, чем и порадовал родителей. После чего попросил подыскать подходящее имя и удалился, прихватил меру зерна, щедрый дар за столь малую помощь.

А на следующий день Херкья оправилась совершенно и уже сбегала к родным советоваться, на нее смотрели с некоторым испугом даже, ведь сама юная мама появилась на свет куда тяжелее. Когда же младенец получил законным образом имя, мы втроем отправились к родным Херкьи на смотрины, затянувшиеся на три дня, так долго пировали ее родители и ближайшие родственники, общим числом никак не меньшим полусотни, да и компания подобралась веселая, не желавшая расходиться. И я чувствовал себя в ней как рыба в воде, за эти дни став куда ближе даже не к самой супруге, но к родным и близким ее. И, против обыкновения, меня это нисколько не испугало, не взволновало, как прежде, напротив, я был пьян навалившимся добросердечием и радушием, я впитывал его каждой порой и наслаждался им, кажется, впервые за много лет. В какой-то миг мне показалось, будто на пиру сидит сам Горгий, только выдавший мне вольную, я поздравил и его, хорошо, никто из присутствовавших не обратил на мою здравицу малейшего внимания, мало ли что почтенный гость несет с перепою. Потом уже Херкья вытащила меня из-за стола и отвела обратно домой, сперва шутя, а после всерьез обеспокоившись моим состоянием: ну как же, в таком возрасте и позволять себе такое, царь Октар от подобных излишеств скончался. Поначалу я слушать ничего не желал, но после немного пришел в себя, перестал требовать возвращения и утихомирился.

А наш малыш растет не по дням, а по часам, живо напоминая Луция. Вот странно, но сейчас от имени своего внука я не покрываюсь холодным потом, не начинаю тревожиться понапрасну, я вдруг заметил за собой полное принятие его выбора, доли и даже прежде непостижимую гордость. Верится, и чем дальше, тем охотней, что все мечты Луция сбудутся и однажды он посетит наш город победителем.

А битв все больше, и случаются они все дальше. Эскам недавно бил фризов и тевтонов на далеком севере; вернувшись, прошел мимо нас, отправившись в Романию вызволять плененных Феодосием, разорением Мезии понуждать того выдать гуннских воителей. И еще не забыть про Аэция — он теперь слуга двух господ, Галлы Плацидии и Ругилы, причем последнего в большей степени, ибо теперь вместо Эскама утихомиривает взбунтовавшиеся провинции Рецию и Норик перед тем, как передать их под окончательное управление гуннами. Несколько дней назад мы могли видеть итог этой двухлетней кампании, печальной для Рима во всем. Особенно если вспомнить другие последствия в иной части их мира: полководец Бонифаций, проиграв все, покинул с остатками воинства Африку, бежав в Италию, и уже через несколько месяцев предстал перед лицом императрицы, слезно обещая верно служить по мере сил и возможностей. Не помогли ему войска, спешно отправленные Римом, корабли, которые вандалы вскоре захватили себе, ничего не спасло. Сами же варвары, заняв последний римский город, объявили блокаду оставшимся италийским землям, обрекая их на голод. Только Ругила, выждав момент, согласился снабжать федерата зерном, но не за просто так. Требования остались прежними, но к ним добавились уже две провинции — Нориик и Реция — и приказ вычистить их от смутьянов и забрать с собой провинциалов, не желавших жить по гуннским законам. Галле Плацидии пришлось смиренно принять все условия и направить на север верного Аэция. Полтора года назад он прибыл сюда с остатками воинства, значительную часть которого проредили банды Теодориха, против которых оказалась бессильна мощь римской армии, ибо они не вступали в битвы, но заманивали в засады и уничтожали исподтишка. Императрица понимала: с тем, что у нее осталось в подчинении, воевать против Ругилы бесполезно; кажется, это осознавал и сам Аэций, честно усмирявший свевов и маркоманов. Теперь он возвращался с триумфальным позором назад; так получилось, что его войска проходили мимо нашего городка.

В тот день чуть заполдень с одной из башен городской стены был дан сигнал о приближении неприятеля, тотчас оборвавшийся, — горожане недоуменно высыпали на улицы, поспешили к гарнизону, но вскоре стала понятной причина звонких ударов в железную балку: мимо двигались римляне. Народ поспешил на стены, я и сам поднялся глянуть на воинство, рядом со мной оказались и Рекиберга с Галлой, а вот Херкья не решилась войти в плотную толпу, занявшую стену, потому ждала известий снизу, от приоткрытых ворот, через которые были видны лишь далекие поля. Все пределы вдоль дороги, на которых некогда римляне возделывали землю, оказались застроены домами, недоверчиво лепившимися друг к другу; наделы подле них были махонькими, но земля — плодородной, удобренной, а потому урожай крестьяне снимали всегда хороший. Домики тянулись и дальше, уходя почти к самому лесу. Теперь мимо них по старому тракту двинулись глухо позванивавшие доспехами черные тысячи римского воинства. Шли молча, не глядя по сторонам, сперва конники, после пехота, а чуть отставши — бесконечные обозы с переселенцами. Городок замолк, разглядывая проходящие войска и беженцев. Жаркое солнце поднялось в зенит, начало парить; охранники вышли из ворот, предложив беженцам передохнуть в городе.

Мне неожиданно пришло в голову: вот она, исключительная возможность покинуть нелюбезный город и, положившись на провидение, отправиться в неведомые края за лучшей долей. Сама судьба постучалась в сердце, предлагая двинуться вослед за остальными, в тот мир, из которого я когда-то был изгнан, но куда всеми силами стремился попасть, пусть не всегда сознавая свои намерения. Я даже вздрогнул от этой мысли, повернулся к Рекиберге, поворотился к другим, увидел Басиха, его многочисленную семью. Все они, мои знакомые, плохо знакомые и вовсе неведомые гунны, стояли, наблюдая за проходящими римлянами, и на их лицах читалось даже не ненависть или презрение, но какое-то совершенное безразличие к судьбам уходивших, будто она, эта судьба, уже предрешена и не подлежит изменению.

И я, смешавшись, снова замер и продолжил смотреть на беглецов. Нет, не миг оказался упущен или возможность потеряна, но я сам переменился настолько, что теперь лишь глядел на уходящий в небытие мир, чувствуя томление сердца — и ничего сверх того. Будто проходившие войска или спешившие им вослед беженцы больше не имели ко мне и малейшего отношения. Будто я сам глядел на них, ровно летописец, способный лишь составить хронику текущих событий, но не вмешаться в их ход. А ведь еще совсем недавно именно это воронье грозило нам страшными бедами, готовясь изничтожить и разрушить все нами созданное, все, что мы, бывшие римляне, но таковыми оставшиеся в душе, не смогли разрушить сами. И теперь они уходили, бывшие наши, навсегда бывшие, покидали эти земли безвозвратно, как оставляли и другие свои владения; империя усыхала, близясь к неизбежному завершению.

Теперь они покидали и Сельскую Италию, оставляя за собой лишь Италию подлинную, основанную ими, ими же некогда, немыслимо давно, покоренную, все ближе и ближе подходя к Вечному городу, который… как долго устоит он? Сколько ему осталось? — вопрос этот задавали не только уходившие, но и смотревшие на них. Я в том числе.

Галла махала рукой беглецам, кричала им что-то свое, одной ей ведомое. Странное то было ощущение — окончательно расставаться с прежним, удивительное, непонятное, немного горькое, но и в чем-то вполне понятное и даже ожидаемое. Будто они и должны были пройти здесь рано или поздно, с тем, чтоб я вот так простился навек. Да и как я мог влиться в их нестройные ряды? как мог принять их бегство? — я столько времени бежал их, сторонился, чурался, а под конец и вовсе страшился одного их появления. Но ровно так же некогда я пугался и гуннов, их диких верований, их странных обрядов и несуразных обычаев, а что теперь? Нет, я лишь успокаиваю себя пустой ложью, извожу пустыми думами. И прежде бы не двинулся, а сейчас и подавно.

Я снова обернулся, оглядывая своих соседей, все здесь, все собрались, смотрят на проходящих, показывают их детям, что-то шепотком объясняя. Да, они дики сердцем и нравами, они чужды моим прежним порядкам, моему нравственному закону, оставшемуся в далеком прошлом. Но я столько лет чурался этих людей, что сам не заметил, как стал их неотъемлемой частью, нерасторжимой единицей, не способной ни прежде, ни теперь прожить без их общества. Ведь оно и в самом деле благосклонно ко мне, у меня по-прежнему важная должность в городе, почет и уважение, а еще мой возраст, который поражает жителей больше всего прочего. Меня всегда удивляла легенда о библейском Ное: не та часть, где он, влекомый богом-отцом, создал ковчег, что тут такого? — но ее завершение, где он, награжденный Саваофом многовековым долголетием, остался в мире, ограниченном по прихоти творца порогом в сто двадцать лет жизни, и пережил не только детей, но и внуков, и правнуков, и их детей и внуков тоже, бессильно глядя на новые поколения, для которых он и сам стал ипостасью божества, бесконечно теряя и не находя утешения ни в чем земном. Мне всего шестьдесят исполнилось в этом году, а я уже стал своеобразным отражением этого вынужденного мореплавателя. Пережил Гонория и его брата, а ведь оба младше меня, помимо них, Алариха, Атаульфа и Валию, еще Доната и Харатона и его племянника Октара — и продолжаю переживать все новых людей разных стран. Мне шестьдесят, а мир вокруг переменился настолько, будто я живу с времен Диоклетиановых, видя взлеты и падения, возвышения и низвержения, войны и замирения, распад и созидание, новые веры и старое безверие; будто я сам оказался отмечен всевышним на немыслимо по нынешним меркам долгую жизнь, а ведь что такое даже еще десяток приплюсованных лет? — преклонный, но не удивительный возраст для римлянина. Мои же виски только посеребрила седина, мне еще предстоят годы будущих странствий. Возможно, я даже переживу собственный дневник — вот будет замечательная насмешка судьбы!

Но, покуда жив, я останусь с этими людьми. Не потому, что от добра добра не ищут, не потому, что в моем возрасте опасны столь долгие переходы, но по причине запоздалого осознания очевидного. Мне столько лет не хотелось признавать своей гуннской самости, но эта часть давно и прочно овладела мной. Я пытался бороться с ней, будто с роком, пытался следовать иными путями, но только теперь смог вглядеться в суть и принять ее. А ведь мог сделать это еще, когда Марина просила — и столько раз! — сделать простой шаг навстречу себе. Лишь теперь я совершаю его, признавая в себе не только Луция-римлянина, коим всегда хотел стать, но который, увы мне, не создался полностью, оставшись бледной тенью других моих «я»: Луция-христианина, от которого мне тоже никогда не избавиться, и Луция-гунна; последний столь старательно выказывал себя, что я перестал с ним бороться и лишь на словах выказывал сопротивление.

Я снова вгляделся в уходящих римлян. Захотелось крикнуть им что-то на прощание, нечто нужное, верное, но слова все никак не подбирались, да и слова эти были на другом языке, им вряд ли понятном. Пока не вспомнил совсем запамятованное. Протолкавшись к краю стены, я склонился вниз и зычно крикнул вниз:

«Вале!»


1 Традиционно восток на римских картах располагался сверху. (Здесь и далее — примеч. перев.)

2 Император Тиберий прожил 77 лет, Пакувий протянул 90, а Теренция умерла в возрасте 94 лет.

3 Так римляне называли вампира. Еще одно название — стрикс — перешло в славянскую «стригу».


История Древнего Рима полна загадок, а его крушение — тем более. Однако как жилось простым гражданам в эту эпоху, да не в самом Вечном городе, но далекой северной провинции? Автор дневника, вольноотпущенник, состоящий на службе городского старейшины, день за днем описывает самые непростые годы в истории страны, повествуя о жизни и быте провинциалов, вынужденных приспосабливаться ко все новым напастям, приходящим то с севера, то с юга.

Ридеро: https://ridero.ru/books/dnevnik_luciya_konstanciya_virida_volnootpushennika_perezhivshego_stranu_bogov_i_lyudei/ — тут можно скачать или заказать полную бумажную и электронную версию книги

Озон: https://www.ozon.ru/product/dnevnik-lutsiya-konstantsiya-virida-volnootpushchennika-perezhivshego-stranu-bogov-i-lyudey-1708206089/ — бумажная версия

Амазон: http://www.amazon.com/dp/B0DHXVM4QL — электронная версия

Литрес: https://www.ozon.ru/product/dnevnik-lutsiya-konstantsiya-virida-volnootpushchennika-perezhivshego-stranu-bogov-i-lyudey-1708206089/ — электронная версия

Вайлдберриз: https://digital.wildberries.ru/offer/278612 — электронная версия

Оставьте комментарий