(Продолжение.)
Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 11(73), 2025.
Пятый день перед идами января 1172 года от основания города (9 января 420 года н. э.)
Верно, виной тому пока не запрещенное гуннами вино: мы с Мариной тайком отпраздновали наступление «подлинного», как она сказала, а я подтвердил, нового года — потому и все последующее случилось как бы само собой. Луция она уложила, тот заснул без задних ног, мы остались одни, поздравляли друг друга тишком, чтоб с улицы никто не слышал, пусть и полночь на дворе и снег сыплет без продыху почти неделю, но гунны любят наушничать, их к этому сам шаман все время призывает, а потому мы соприкасались волосами и шептали в самое ухо. Как-то вышло — не то я, не то она поцеловала первой. Утром мы проснулись поздно и все еще в объятьях друг друга. Спешно отодвинулись и покинули общее ложе, Марина пошла к Луцию, проверять, как он, я же сел за дневник, да только на ум ничего не приходило, так и проторчал за ним все утро. В тот день мы старательно избегали друг друга, только вечером снова сошлись, когда Луций уснул, попытались поговорить. Я хотел извиниться за несдержанность, она тоже; в итоге мы так долго и столь старательно пытались найти нужные слова, что, найдя их, так и не высказали, но продолжили вчерашнее занятие — к обоюдному молчаливому согласию.
Снова шел снег, нас никто не видел и не слышал, город молчал, завороженный безмолвной белизной.
Двенадцатый день перед календами мая (21 мая)
Наша страсть, вспыхнувшая той зимой, исчезла вместе со снегами. Видимо, приступ был связан с нерастраченным желанием. Марина меня и прежде не прельщала, так и во время соитий я испытывал к ней самые странные, противоречивые чувства. Жаждал, но, едва утихомирив желание, забывал о нем, испытывая не отвращение, а, скорее, ужас от собственных деяний. Оно и понятно: случись у нас ребенок, кем он тогда придется моему внуку? Одновременно и дядей, и братом — прямо как у Птолемеев, на весь мир и века прославившихся кровосмесительными связями.
Насытившись друг другом за несколько недель, мы затем лишь порывались сойтись. А после наступило успокоение, Марина только стала больше пить отваров, я заметил, она кладет в них зверобой, известный способностью предотвращать мужское желание. Странно, подумалось тогда, почему пьет его она, спросил, оказалось, и на женщин эта трава действует схожим образом.
«Мало ли что с нами может еще случиться», — произнесла она напоследок, подавая чашку и мне, но я отказался: уже незачем. В страсти Марина совершенно не походила на мою жену. Мария была сдержанна в желаниях, даже в постели не выказывала особых чувств, но только ли ко мне или вообще ко всем, кроме Христа? — я не знаю. Мы так быстро насытились друг другом, что после рождения Энея вовсе не разделяли ложа… даже странно, что сына-то сумели родить, ведь первая страсть закончилась медовым месяцем, а после я входил к ней исключительно по супружескому долгу, исполняя его, как заведено, раз в месяц, когда Мария кровавила простыни. Ничего подобного, что я испытал к Марине, с супругой не ощущал. Да и сам не понимал, что такое месяцы назад приключилось.
А после по дороге из Норика прошло воинство гуннов, Эскам, их предводитель, остановился у нас на день, пил вино, заедая какой-то отварной отравой, и, опьянев, долго бахвалился победами над свевами, тевтонами, марсами и иными германцами, которых сумел одолеть на долгом пути. Готы все как есть ушли в новое царство, за время кампании Эскам не встретил ни одного из их воинства. Они покинули даже Лимес Германика, знаменитые валы, стены и прочие фортификационные сооружения, чье возвещение началось по приказу божественного Августа для защиты от орд германцев, указуя предел продвижению римлян на север континента. Без особого труда гунны преодолели эти мощные некогда сооружения, заняли покинутые форты и разграбили ближайшие поселения бургундов и маркоманов; дикие сердцем варвары оказались не способны содержать столь серьезные оборонительные порядки. Эскам без труда же вышел к Рену и, полонив немало туземцев, возвращался с богатой добычей. Попутно узнав от тех редких римских граждан, что попались ему во время похода по Норику, что у Флавия Констанция родился столь долгожданный наследник, названный Флавием Плацидом Валентинианом, — это известие Эскама позабавило, ибо именно он некогда пытался отловить магистра армии, да вот не случилось. Гонория же подобное известие порадовало куда сильнее, иначе он не назначил бы верного своего слугу снова консулом. И не отправил бы его с визитом к племяннику, правителю Романии Феодосию, верно, похвастаться долгожданным наследником, пусть и не по прямой.
Восемнадцатый день перед календами октября (14 сентября)
Гунны прибывают с севера, римляне бегут с юга, все они встречаются в городе, все они спустя самое короткое время становятся неотличимы друг от друга. Севар, понимая, что имеющихся строений на всех не хватит, распорядился возвести еще с десяток срубов — иного гунны и не мыслят. Для тех, что побогаче, — покрытые деревянной черепицей, для беженцев — соломой или землей. Работники ломают кирпичные строения, используя гальку для фундаментов, на котором споро возводят одноэтажные постройки видом самым примитивным, с дырой в потолке для очага; печей они не понимают также, хотя у Севара печь и есть, большая, подомовая, с мощными коробами вентиляции: осталась со времен прежнего хозяина города. Иногда у меня закрадывается нехорошая мыслишка, будто староста пользуется ей лишь от случая к случаю, боясь, как бы хитрое сооружение не отказало в самый неподходящий момент: заменить-то нечем и непонятно, как.
Страда все продолжается, но смотреть на муки крестьян унизительно — будто именно я повинен в тяжести их работы. И все равно выхожу на стену, последний римлянин города, глядящий на варваров, заполонивших леса и долы; иногда кажется, последний на многие мили окрест — пока не вспоминаю о Марине и не вздрагиваю при мысли о ней, о внуке, о тех беженцах, что нашли пристанище в глухой, холодной, смурной Германии, — без страха в сердце, но и без надежды на лучшее, которая еще теплится там, за горизонтом на западе, за далекими горами, откуда так редки новости, но которая также медленно погружается в небытие, тонет в забвении.
Третий день перед нонами марта 1173 года от основания города (5 марта 421 года н. э.)
Зима, ты приносишь странные всходы, твои метели — они завывают так сильно, столь отчаянно, что мы, безвольные, поддаемся их очарованию. Мы снова сошлись с Мариной, как и в прошлую зиму, жаждали друг друга с силой отчаянной. И только приход весны остудил этот жар. Она пила свои отвары, уверяя, что это поможет не породить некое чудовище, которое, по моему мнению, должно у нас появиться, будто мы действительно близкие родичи, потомки забытых Птолемеев, что столь же неведомы гуннам, как и все остальные выдающиеся личности, и неважно, принадлежащие их народу или нет, — вот до чего доводит отсутствие письменности. Луций достаточно освоился в их наречии, но переходить к изучению латыни совершенно не расположен, как бы я ни упрашивал, ни уговаривал и ни стращал его. Видимо, подсознательно он лучше меня видит, насколько бесполезен этот язык ныне, раз его носители попросту вымерли или бежали с этих земель — теперь здесь другой уклад и другие нравы, всему прежнему не место и уж точно не время, а потому мои старания, что прежние, что, думается, будущие, пропадают втуне. Но обижаться на Луция грех, он помогает маме, он справляется с работой по дому, он растет умным и любознательным и уже сейчас лучше меня понимает, что именно ему понадобится в жизни. Он чуть не на полголовы выше своих сверстников, с которыми частенько играет возле новых домов на северной окраине города: Марина ходит туда осваивать познания матери. На нее, как я могу заметить, иногда косятся другие матери, которые сподобились заиметь по пять-семь детей, еще не разменяв четвертый десяток, и готовятся родить еще — случаи двоен и троен у них не редкость. Гунны плодятся иногда по разу в год и как-то умудряются присматривать за всей оравой, не только своей, но и чужой: в их общинном мире и воспитанием занимаются сообща. Марина несколько раз говорила со знахаркой, готовящей ей отвары, но та не расположена давать ей снадобья, молодой женщине следует рожать — как еще она принесет пользу обществу и уважение мужу? Та соглашалась, но старалась делать по-моему. Во всяком случае, пока.
Акведук в городе окончательно вышел из строя, удивительно, сколько он прослужил без присмотра, теперь гунны копают колодцы, ища воду с помощью лозы — вышагивая мили окрестных земель, но пока не слишком удачно. В городе имеются три скважины глубиной в два десятка локтей, но каждое лето они пересыхают: почвы у нас бедные, вода уходит быстро и проникает глубоко. Как-то теперь гунны справятся с этой напастью? Написал так, будто мне здесь не жить, самому стало смешно и горько.
Тринадцатый день перед календами сентября (20 августа)
Снова вести из далеких земель, снова запоздалые, но интересные — последние годы ими и живем. Да и вести иногда противоречивые, иногда перегоняющие друг друга: мне приходится поднапрячься, сортируя их, чтоб изложить связно. Или просто голова стала хуже работать? И такое может случиться.
Гонорий внял увещеваниям сестры, удивительно, сколь мало эта женщина значила для венценосного августа прежде, но хоть сейчас ее стали слушать. Идя навстречу Галле Плацидии, император назначил Флавия Констанция соправителем и снова отправил посольством в Константинополь. Или стареющего владыку стали одолевать мутные мысли о неизбежном конце? — возможно и такое. Но вместо августа получился августенок1 — Феодосий не принял ни посольство Флавия Констанция, ни самого нового владыку Запада, отослал назад, не дав аудиенции. Не знаю, что сотворил Гонорий после такого ответа племянника, но Флавий Констанций, и прежде не знавший удержу в вине, запил куда сильнее, хотя и на дне амфоры не находил утешения — его часто видели на улицах города угрюмым, злобным, порой даже мстительным. Владыка беспричинно накидывался на знатных людей или поносил их издали, но чаще хмуро бродил, что-то неразборчиво бормоча под нос. Странно его поведение — человек достиг немыслимых высот, но с каждым новым подъемом лишь озлоблялся на весь белый свет. Видно, такова натура: если б Гонорий не оделил его и сотой долей благ, соправитель куда светлей смотрел бы на мир, а тем паче на ту единственную, что прежде составляла самую суть его души, теперь же и сама сторонилась супруга. А может, виной всему старость? Нет, глупости, он едва разменял шестой десяток: пусть и старше своего владыки, но по римским меркам далеко не дряхл. Злой и порочный, магистр армии еще когда виделся мне с гнильцой изнутри, хоть вспомнить ту пакость, что он совершил в отношении Видигойи, мир его праху. Теперь же мерзкая суть выбралась наружу.
Вот странно, я постоянно называю Гонория стариком, а ведь ему еще не исполнилось сорока. Но извечный страх августа видеть повсюду врагов, его неумолимое желание удержаться на престоле, видимо, сведет его в могилу — он редко выбирается даже не из города, из дворца, куда прибывают сановники, дабы получить высочайшее повеление или одобрение нового проекта, закона или постановления. Окруженный стражами, Гонорий, ровно заключенный в узилище, не видит белого света, все его поездки его за пределы Равенны связаны только с ужасом и приносят лишь неприятности, достаточно вспомнить унизительные переговоры с гуннами о судьбе своего соправителя. Страх старит, забравшись в душу, он постепенно убивает человека, разъедая его изнутри. Видно, именно это и происходит сейчас с Гонорием: молодой еще август давно именуется всеми стариком, недолго и протянет, даже по гуннским меркам, — и сам понимает это, но, понимая, лишь загоняет в новый страх — неизбежного.
А к одному страху липнут и все прочие — вот и вандалы начали беспокоить. Перебравшись через пролив из Иберии в Африку, они нападают на римские поселения и беспокоят Бонифация, не слишком успешно воевавшего и прежде с гуннами. Вот и сейчас он просит у Гонория войска, да только где их взять: все заняты на подавлении собственных, италийских выступлений, что множатся день ото дня. Вся надежда на Теодориха, правителя готского царства, но тот не спешит помогать союзнику, ждет бо́льших, нежели прежде, даров. Или занят изгнанием варваров с севера — его войска заняли Лютецию и продвинулись вдоль реки к самому океану. Впрочем, некоторые германские племена, заключившие с ним союз, Теодорих приветствовал и дал возможность уйти от нашествия гуннов в Иберию: там мало кто хочет селиться, больно скудные земли. Вот и вандалы спешат из Бетики в благословенную Африку; возможно, за ними последуют марсы и бургунды. Сам же Теодорих явно стремится вернуть утраченные еще при предшественнике земли Нарбоннской Галлии, за которую пролил немало крови Атаульф, однако пока не может найти воинства. Хрупкий мир еще не нарушен, но любой непредвиденный случай все изменит. Верно, очень скоро мы получим совсем иные вести из далеких земель.
Пятнадцатый день перед календами марта 1174 года от основания города (16 февраля 422 года н. э.)
Марина приболела, и серьезно. Последнее время мы пытались стать тем, кем были когда-то раньше, испытывающими симпатию, но чужими по сути людьми; не очень-то и удавалось. Зима все поставила на свои места, в этом году выдавшись на удивление ранней и холодной. Неудивительно, что нас буквально бросало друг к другу. И будто наказание за это — ее болезнь. Все потому, что я полагаю нашу связь таковой: неудивительно, что у снохи развилась схожая мысль, породившая недуг. Но только она лечит хворь христианскими методами — постом и молитвами, вдруг вспомнив о прежних верованиях, я же прошу ее сходить к ведунье. Марина противилась до самого последнего времени, пока не призналась, что ждет младенчика. Расплакалась, произнеся эти слова, я же стоял, склонившись над ней ровно каменный истукан, которым так любят поклоняться наши степняки. Лишь потом догадался подать воды, о которой молили ее глаза.
Ведунья долго шепталась со снохой, стараясь говорить так, чтоб я ничего не услышал, потом вышла из комнаты, пояснила: она отворила кровь, дала стечь дурной и теперь больной требуется тишина и покой. А еще отвары и узвары, что она заготовила в большом количестве, — они стоят у изголовья, давать следует утром и вечером. Когда я хотел записать ее слова на листке, знахарка шарахнулась прочь, будто духа увидела. Тут только вспомнил, как гунны относятся ко всякому пишущему человеку, расплатился и поспешил к Марине.
Еще несколько дней она провела в постели, все больше спала да пила воду, Луций кружил возле, я его прогонял, но через миг мальчуган снова возникал подле мамы. Лишь когда Марина пошла на поправку, мы оба перестали ей докучать настойчивыми заботами.
А вот ребенка так и не случилось, не то она сама ошиблась, не то был выкидыш в то время, когда подле нее шептала заговоры ведунья, — сколько ни расспрашивал, Марина отвечала одно: бог дал, бог взял — и ни полслова сверху. В начале февраля достаточно окрепла, чтоб начать хозяйственные хлопоты и наводить в доме надлежащий порядок. Я старался быть внимательней, но сноха сочла мои знаки внимания за новые ухаживания и старательно избегала их. Между нами в последующие недели ровно кошка пробежала. Связующим звеном стал Луций, которого я теперь начал обучать своему умению — поначалу преподавая устный счет и основные правила математики, в дальнейшем расскажу и о прочих премудростях служилого человека, которые ему даже в этой глуши пригодятся. Знаю, этим я только старательно создаю из него собственную копию, которую не получилось создать из Энея. Вот только без письма давать задания трудно. Впрочем, Луцию чтение неинтересно, я несколько раз показывал ему свитки с картинками далеких мест, но даже это его затронуло всего на несколько дней — после он перестал разглядывать странные узоры из значков, окружавших рисунки, и вернулся к играм. Может, это и к лучшему, ведь гунны осуждают чтение неподобающих книг, как они именуют все, кроме святых, но кто и когда их видел? Только шаман, да и тот, не имея свитков, полагается на свою не слишком надежную память, рассказывая о том или ином событии из истории кочевников от себя, каждый раз получается по-новому — верно, поэтому его слушают так охотно.
Меж тем гунны засобирались в новый поход, не сидится кочевникам на одном месте. Снова к притокам Рена усмирять взбудораженные волнениями недавно захваченные земли: свевы, непривычные к владычеству степняков, подняли голову, пожелав жить, как прежде. Снова полетят головы и прольются потоки крови. И новые земли окажутся под гуннской пятой. Кто сможет остановить их, да и остановит ли когда? Разве готы, ибо на прежде великий Рим полагаться невозможно. Дурные новости приходят оттуда слишком часто, вот еще одни, с полугодовым запозданием добравшиеся до наших мест. Скончался новый владыка Рима, соправитель Флавий Констанций.
Разные слухи ходят о его столь внезапной кончине, кто-то уверяет, что август стал недоволен августенком, а потому не то сам отравил того, не то подослал убийц; кто-то кивает на его неумеренную страсть к вину, особо возросшую в последнее время, когда, возвеличившись, магистр армии стал вровень со своим хозяином. Римляне, перебиравшиеся в наши края и подробно рассказывавшие нам об этом, не скупились на самые цветистые выражения неприязни к владетелю. Но мне кажется, дело совсем в другом. Флавий Констанций был человеком напыщенным, самодовольным и подлым, но верным служакой и отважным воином, пусть неумелым стратегом и дурным послом. Его неумеренное пьянство, конечно, сыграло свою роль, как и все те обстоятельства извилистой судьбы, что прежде то возвышали его, то низвергали. Мнится мне, это был человек, который умеет лишь достигать желаемого, но не владеть им. Верно служа государю, он может сколько угодно терпеть попреки и презрение, может даже гордиться подобным отношением, зная, что немногие вхожи в дом Гонория; способен и сам унижаться и вымаливать, а еще фырчать, обижаясь на опалу, но при этом остается верным и преданным рабом, лишь помышляющим о немыслимых высотах, однако не имеющим и малейшего представления о том, что делать, достигнув их. Он либо оказывается опустошен сбывшейся мечтой, либо столь упивается ей, что гибнет: последний случай — как раз самая яркая характеристика Флавия Констанция. Прежде бросаемый государем из огня да в полымя, он внезапно стал обладателем столь великих щедрот августа, что не смог вынести подобного. Слуге немыслимо встать вровень с хозяином: как можно смотреть снизу вверх и ждать, что к твоим словам будут прислушиваться? Флавий Констанций и сгинул, едва только власть ударила ему в голову. Переживи он Гонория на этом посту, не представляю, кем бы он стал, возможно великим тираном. А может быть, и вовсе никем, предпочтя покончить с собой, но не оставлять господина. Бедная Галла Плацидия, ей достался скверный муж, но еще хуже, что он скончался.
Семнадцатый день перед календами сентября (16 августа)
Марина почти поправилась. Болезнь сильно ее побила, она и теперь еще не может прийти в себя, но старательно делает вид, что с ней уже все в порядке. И мы ей охотно верим и идем на поводу у наших общих желаний. Я стал брать Луция с собой на страду, по приказу Севара надо присматривать за наделами, а заодно уточнить, какой урожай ожидается. Не так много, как хотелось бы, лето выдалось дождливым, весна холодной, вот и сев начался поздно, и урожай припозднился. В апреле со сходом снегов река вздулась от дождей и сильно поднялась, совсем как в тот год, как скончался Афанасий. Но только нынче вышло скверно, река снесла с десяток хлипких гуннских избенок, построенных прямо на берегу: свободного места в стенах города осталось мало, а поскольку гунны не умеют строить выше одного этажа, приходится тесниться. Погибло шестеро.
И еще скверная новость, уже о будущем внука. Когда я возвращался с очередного путешествия с окрестных полей, меня остановил Севар. Указав на внука, я стал рассказывать, каким вижу его будущее, на что у старосты брови взлетели вверх.
«Как же так, Луций? — удивился он. — Или ты забыл, что всякий гунн должен первенца отдать в воины?»
Признаться, я опешил от его слов. Затем стал переспрашивать. Но Севар твердо заявил, что я не мог не помнить, шаман и прибывшие вестники неоднократно говорили об этом, а многие семьи из ныне проживающих ежеосенне отдавали сыновей в воинство во славу народа. Я постарался объяснить, в чем состоит моя особость, но Севар отмахнулся.
«Не вздумай юлить. Ты принес присягу, ты стал одним из нас, ты признал Луция своим сыном. И потом, ты здоровый мужик, в самом соку, жена еще нарожает».
У меня в голове все перемешалось, я растерялся и, вцепившись в Луция, потащил его домой, с какой мог поспешностью. Будто только так и мог спасти от внезапно надвинувшегося будущего.
И верно, я запамятовал, не придал значения тому, как часто и с какой гордостью отправляли гунны своих сыновей, едва те достигали десяти лет, в Паннонию — именно там начиналась их четырехлетняя служба, а где и как проходила, то решал последующий выбор самого воина, наивного пацана, только отцепившегося от мамкиной юбки, но вынужденного решать свою судьбу. Помню, Севар еще говорил мне вслед о гордости, о том, что он-то не смог стать воином, ибо не вышел родом, кричал еще что-то подобное, будто я его слушал! Придя домой, рассказал обо всем Марине. Она побледнела, но сдержалась.
«Мы же гунны теперь, — тихо произнесла она. — Ничего не поделать, придется. Но это ведь еще нескоро, еще у нас есть время, может, удастся что-то и как-то решить. Да и господь наш небесный не допустит ничего дурного против Луция… — А потом едва слышно прибавила: — А нам лучше попробовать еще, пока мы можем. Вдруг получится».
И так преданно, так по-собачьи глянула на меня, с такой нескрываемой лаской, что я едва сдержался, чтоб не ударить ее.
Календы ноября (1 ноября)
Я испробовал все, ходил и к шаману, и снова к Севару, посылал Марину узнать у своих плодоносных кумушек — напрасно. Она как-то быстро смирилась с неизбежным, я же пытался хорохориться; надо думать, на меня смотрели как на помешанного. Ведь мой сын, вернее внук, станет воином, покорит многие земли и полонит многие народы — как не возгордиться выпавшей на мою долю великой чести отца завоевателя земель! Я молчал, получая подробные пояснения, возвращался за новыми — пока Севар не прогнал меня взашей.
«Господь проверяет нас, — вторила старосте Марина. — Он не оставит нас, но ждет, что мы покоримся и достойно пройдем дарованное испытание». Не знаю, что я хотел услышать от нее, но эти отсылки к богу мне опротивели, некоторое время мы не разговаривали вовсе. Луций же возгордился призванием, о чем радостно и сообщил, мол, конечно, ему лучше воевать как настоящему мужчине, чем бегать по полям за крестьянами — кажется, именно в этом он увидел суть моей работы. «Какой прок следить со своими, — говорил он, — когда столько чужих земель, куда мы еще не добрались. Я вот дойду, и покорю, и стану героем, и обо мне будут петь песни». Ему очень нравилось, как возле храма поют осанну великим победителям прошлого и властительным воителям настоящего.
Марина слабо улыбнулась тогда и снова заговорила об испытаниях, но на сей раз еще и сына приплела — вот тогда-то мы с ней разругались, как никогда прежде. «Как муж и жена», — сказала она немногим позже, когда гроза миновала. На некоторое время мы таковыми и стали, к удовольствию нашего сокровища. Мне уже перестало казаться, что наш союз породит чудовище, даже странно, что прежде я терзался этой мыслью. Тлетворное желание настойчиво овладело разумом, да и бороться с ним как прежде я уже не стремился. Уложив Луция, мы почти каждодневно, кроме «кровавых дней», становились тем, кем нам и предписывали быть гуннские законы.
В те дни я даже придумал шутку. Возмущенный глас свыше говорит нам настойчиво: «Вы не можете жить вместе, вы близкие родственники. Подумайте, на какие болезни вы обрекаете потомков». На что я гордо отвечаю: «Но, если мы не будем жить вместе, какие потомки тогда у нас появятся?»
Так наша жизнь и текла своим чередом, и, скрывая ее тайны, на землю выпадал первый снег.
Одной из таких стала ловушка, устроенная Теодорихом римским войскам. Я писал прежде, что Гонорий давно измышлял расправиться с войсками вандалов, до благословенных нив добравшихся и учинявших разор и кровопролитие войскам наместника. Август призвал на помощь царя готов; к удивлению многих, Теодорих ответил согласием и сам повел войска на неприятеля. Разгадка открылась, едва войска достигли Бетики, где царь дал бой скопищам германцев. Когда римляне, стоявшие первыми, бросились в атаку, войска готов ударили с тыла, захватывая легион в ловушку, подобную той, что сотворил Ганнибал при Каннах; уже через час от союзного воинства оставалось лишь несколько десятков человек. Теодорих отпустил их с наказом передать Гонорию, что более союзнический долг он исполнять не станет. После было братание с царем вандалов, который тотчас вернул войска в Африку бить Бонифация — впрочем, далеко на восток варвары продвигаться не собирались, им хватало места в Мавритании: туда римляне соваться уже не решались, и именно там появлялось еще одно германское царство. Пока же Теодорих не без удовольствия пропускал через свои земли свевов, аланов и другие германские племена, оседавшие дальше в Африке: союз, заключенный с владыкой вандалов, он почитал куда надежней римского. А Гонорий потерял еще немало своих земель.
Третий день перед идами апреля 1175 года от основания города (11 апреля 423 года н. э.)
Не мог писать все прежнее время, не хватало ни сил, ни, по счастью, времени. Марина скончалась.
Угасла она тихо, угасание это началось давно и продолжалось долго, но я лишь по истечении месяцев понял, откуда оно пришло. Все дело в прежних моих страхах перед нашим ребенком, как мне казалось, порождением этой извращенной связи. Соглашаясь, Марина часто пила разные отвары, что и стали отравами — случился ли у нее выкидыш или ей показалось, будто у нас зародился ребенок, мне неизвестно и поныне. Знахарка, лечившая ее, долго ругалась на эти травы, я же старался пропускать ее слова мимо ушей. Марина тоже, ибо свято верила, что только так сможет завоевать меня. Вот только зачем ей это понадобилось? — верно, простая потребность в мужчине привлекла ее на мое ложе, как и меня на ее. И еще Луций, конечно, его будущность также подкосила молодую маму; до сих пор не могу поверить, что ей не было и тридцати в момент смерти.
Наверное, именно предрешенное будущее Луция особенно больно ударило по Марине, она вроде пыталась и меня успокоить, направить на путь истинный, говорила о боге и предопределении, о промысле и защите сына… потом замолчала. Не то молитвы не достигли всевышнего, не то попросту кончились. В начале сентября она слегла и в последующие две недели уже не вставала. Угасла, как догоревшая свеча, тихо, но мучительно, почти ничего не ела, изредка просила отослать Луция, когда становилось хуже, и… она была тихой и так же старалась уйти, чтоб не доставлять нам хлопот.
Люди, они такие: вспоминают хорошее, лишь когда носитель достоинств уйдет навсегда. Так было с Энеем, так стало с Мариной… я никогда не испытывал к ней ничего подобного тому даже, что ощущал в юности к Марии, но что то было за чувство — неопытного юнца, только освободившегося от одного рабства, но немедля возжелавшего очутиться в ярме. Да и был ли я когда свободен по-настоящему? — наверное, нет. Я старательно веровал в разных богов, сперва христианского, потом, вспомнив о корнях, в языческих. Только теперь голос, прежде постоянно нашептывавший мне о необходимости смиренно склонять голову перед каждым новым истуканом, замолчал. Я оказался не способен к цельной, непрерывной вере, я все время чего-то искал и кого-то страшился. Богов, людей, порядков… я никогда не был собой, неудивительно, что меня влекли натуры цельные, прежняя моя супруга являлась подобным примером, да и Марина с ее немного странными, но удивительно логичными верованиями стала ей заменой. Как и Евсевий, перед которым я поначалу буквально преклонялся.
А теперь я потерял последнего близкого мне человека — мы с Луцием остались вдвоем.
Севар несколько раз заходил ко мне, напоминал, что негоже мужчине оставаться одному и неправильно это. К чему мучиться одному с ребенком, которому нужна помощь и поддержка добропорядочной женщины, когда можно в нашем поселке отыскать не одну хоть супругу, хоть наложницу; тем более, мне это по средствам. Больше того, мне это и по статусу необходимо, недаром он так часто намекал на принятие в дом наложницы: ведь помощнику городского старосты следует иметь больше одной женщины в доме. Я кивал ему, но пропускал слова мимо ушей. Пока сам Луций не заговорил о подобном, сказав: «В нашем доме требуется женщина». Я чуть не расплакался от его слов. Наверное, он прав, юным сердцам лучше видно то, что незримо для очерствевших.
Иды октября (15 октября)
В наш дом вошла женщина, и выбрал ее мой внук. Луцию поначалу очень тяжело далась потеря матери: чистый душой, он и горевал, не в пример деду, со всей страстью, плакал ночами или сидел без всякого дела возле ее ложа, вдруг опустевшего; я и старался его прогнать на улицу, да только внук всегда возвращался. Только весной он пришел в себя, видя же, каким я стал, сам предложил выбрать новую хозяйку. Таковой стала Хильда, служанка в доме двоюродного брата Севара Басиха, его дочь от наложницы-готки, доставшейся тому как трофей много лет назад при захвате и разграблении Мезии. Последнее время готка впала в немилость и оказалась низведена до простой прислужницы, которую Басих не знал, куда девать; по меркам гуннов она старуха, уже тридцать пять, к деторождению не способная. Продать ее супруг не мог, а изгнать жалел, но хоть от дочери избавился. Луцию она всегда нравилась. Хильда присматривала за детьми в их доме, оставаясь с ними обходительной и внимательной, а часто участвовала в играх или придумывала забавы сама. Сколько ей лет, я не знал, по виду или четырнадцать, или двадцать, не могу разобрать, а по характеру тем более. Но она удивительно весела и жизнерадостна, в противоход самой судьбе, будто попала в дом Басиха случайно, а теперь попросту ушла из места своего прежнего заключения.
Ко мне она относится ровно, пусть и с некоторым немного навязчивым вниманием, как и положено верной служанке; сам я никогда не имел слуг, но зато побывал в услужении изрядно и понять другого раба могу. С Хильдой я стараюсь быть предельно откровенным, наверно, это помогает — прежде всего дал ей понять, ради чего она приглашена в дом, чего ждать от меня, ибо это наиважнейшее правило понимания уклада жизни для всякого находящегося в подобном положении. Разграничив наши интересы и обязанности, оставил ее с Луцием, с которым она тотчас затеяла игру в прятки — обоим эта затея показалась и важной, и уместной. Хильде скорее четырнадцать лет, нежели двадцать, — больно юна душой; только когда садится за работу, разом становится старше, совсем как я в те годы. Именно тогда я потерял отца, забытого хозяевами в холодном доме и вскоре скончавшегося. Странно, что его смерть показалась нам всем чем-то обыденным, будто его время пришло, хотя он был не стар, кажется, одного со мной теперешним возраста. Отец всегда мало говорил о себе, только перед смертью еще раз наказал хранить тот сестерций Диоклетиана, сызнова убедив меня в величии предков, подарив ту ложную надежду, о которой я сейчас даже с благодарностью воспоминаю. Он был хорошим человеком, мой отец, верным и преданным слугой и добрым родителем, умел утешать и дарил несбыточные надежды, от которых становилось светлей на душе. Я стараюсь походить на него, но никогда не расскажу Луцию о монете, в этом мы с ним различны.
И все же с Хильдой я сошелся не сразу, это Луций принял ее безоговорочно. Мне же требовалось очистить сердце от тягостных воспоминаний о Марине, тем более тяжелых, чем чаще она вспоминалась. Да и как сойтись с человеком, когда с ним вовсе невозможно поговорить? Хильда именно такова — вроде легка и незлопамятна, но при этом удивительно односложна, будто сожгла в себе все человеческое, представ в роли идеальной служанки. На все вопросы старалась отвечать односложно, я понимал, откуда это исходит, но переменить ничего не мог. А ведь иногда хочется поговорить, пусть ни о чем, но человеку это требуется, и если с Марией у нас находились общие темы, особенно поначалу, даже с Мариной мы досыта обсуждали того же Луция, то сейчас я постоянно натыкался на несокрушимый камень подобострастия и прилежности, через который пробиться казалось немыслимым занятием. Может, она отойдет со временем, хоть с тем же Луцием ее разговоры лишь чуть насыщенней, нежели со мной, может, удастся пробудить в ней нечто иное, кроме добропорядочной рабы, посмотрим. Пока же я лишь стучусь в ее сердце, получая одни и те же ничего не значащие ответы.
Шестой день перед календами февраля 1176 года от основания города (27 января 424 года н. э.)
Известие, пришедшее поздней осенью прошлого года, заставило гуннов засуетиться. Я долго не мог ничего записать, оставлял на потом, не до того было, а после, когда хотелось излить наболевшее, лишь желчь осталась; этого я желал менее всего, а потому тянул и тянул сперва до Нового года по старому стилю, а там и до нынешнего дня.
Готы, верно, в восторге. Скончался их главный противник, притеснитель и ненавистник — император Флавий Гонорий, старик, не доживший до сорока лет. Повелитель страны, земли которой, оберегая, раздавал, пытался вернуть, но передавал другим во владение. Подчинял и возвышал, чтобы при возможности отомстить и унизить. Оберегал веру, от которой разбежались граждане. Торговал близкими и далекими, страшась всех и каждого и пытаясь усидеть на престоле как можно дольше, молодым сошел в могилу с великим страхом в душе.
Знаю, так себе получилась эпитафия, куда мне до Светония, мастера раскладывать всех по полочкам. Иные современники напишут лучшую, я просто подвел неприглядный итог его долгого царствия, не избежав ни желчи, ни презрения, ни страха перед августом.
И как всегда бывает после долгого правления человека, не сумевшего взрастить последователей, но убоявшегося всякого, кто способен был претендовать на его царствование. После смерти августа разгорелись нешуточные баталии за его венец. И первым его перехватил самый, верно, невзрачный человек при дворе, тот слуга, на которого вседержитель и не подумает худого уже потому, что вовсе не замечает его, — верный помощник и делопроизводитель Иоанн, немедля взявший себе державное имя Флавиев, будто оно одно способно было обеспечить законность претензий. Нет, я не уверен, что ему не назначили прежде этого славного поименования. Гот по происхождению, Иоанн лишь в юности получил римское гражданство, а значит, номен его записан в скрижалях истории по роду правящего императора. Каким образом он оказался у самого кормила власти, сказать не берусь, ибо не имею лишь самые малые сведения. Знаю лишь, что, будучи кротким и исполнительным писцом, большим знатоком юриспруденции, Иоанн быстро сумел завоевать расположение сперва префекта Сельской Италии, затем же, оказавшись в Риме, обеспечивал восстановление Вечного города после разора, учиненного Аларихом, и столь преуспел в должности нотария, что в начале прошлого года стал примицерием, правой рукой правителя. Дальнейшим продвижением он озаботился сам и уже в день смерти Гонория объявил о собственном восшествии на престол. Видимо, положение, в которое август поставил Равенну своей внезапной, хоть и всеми ожидаемой смертью, настолько ошарашило его близких, что немедля к романскому двору гонец послан не был, а когда придворные спохватились, оказалось поздно. Так Галла Плацидия внезапно снова стала чужой, да ей не привыкать; но малолетний сын, законный наследник, которого должны был по праву, введенному еще Константином, объявить правителем Западной империи Феодосий, в одночасье стал бастардом. Хуже того, Иоанна вдруг поддержал новый магистр армии Аэций, его ближайшие помощники и префекты всех близлежащих провинций, одним богам только известно по какой причине оказавшиеся вдруг подле хитрого делопроизводителя. Кажется, ушлый гот просчитал все наперед и, умом уподобившись Одиссею, переиграл своих соперников на их земле.
Вот только теперь игры закончились, начиналась война. Феодосий объявил о низложении Иоанна и готовил войска, чтоб поддержать юного Плацида, по возрасту еще понятия не имеющего, во что оказался втянут. В точности так же, как и ожидалось, повели себя и готы. Теодорих заявил о неспособности терпеть узурпатора и поспешно бросился в Нарбоннскую Галлию, вернуть которую мечтал уже довольно долго; вот только воинства он взял мало, явно рассчитывая на беспорядки среди провинциалов. Но, как ни спешил Теодорих добраться до портов, все равно опоздал, там успел оказаться проворный Аэций; готам пришлось вернуться, ибо ни сил, ни припасов вести долгую осаду у них не имелось.
Я вначале не понимал, почему гунны улыбаются, поминая Иоанна. Даже приписывал это кротости и добрым намерениям нового правителя, с которыми он и начал царствовать, и в первую очередь разрешив отправление служб всем верующим, вне зависимости, христиане они или нет. Не знаю, состоялась ли какая-то церемония восшествия Иоанна на престол, ведомо лишь, что он перебрался из Равенны в Рим, где народ его встречал овациями и осыпал цветами. Оказалось, дело совсем в другом: прежде в хорошо мне памятные времена именно делопроизводитель Гонория спасал от позора плена Флавия Констанция, за которым устроил настоящую охоту только поднявшийся на престол Харатон, мстящий римлянам за убийство прежнего царя и своего близкого родича. Именно красноречие и такт спасли магистра армии от земляной ямы и, возможно, от костра гуннов — неудивительно, что степняки столь тепло и по-доброму о нем отзывались. Больше того, Харатон, едва услышал зов помощи Иоанна, немедленно ответил согласием и поручил Эскаму готовить войска в помощь Аэцию спасать Рим от Романии. Сей полководец как раз и рассказал, что и римский коллега ему хорошо знаком. Не далее как во времена покойного Стилихона он выторговал Аэция и еще нескольких десятков знатных римлян, полоненных готами в Мезии. После пленников отпустили, обменяв на оружие и зерно по договоренности со Стилихоном; говорят, Гонорий сильно гневался, что тот здорово переплатил за два десятка всадников. Уж не стало ли это последней каплей, решившей судьбу славного полководца? — об этом можно только гадать.
Двенадцатый день перед календами декабря (20 ноября)
Гунны снова показали свой дикий нрав и необузданное нежелание наук и культуры. На этот раз пострадала библиотека города — вернее, она попросту уничтожена. Даже так: не погибшая стараниями христиан, ненавидящих все мало-мальски отличное от их догмата, любую мысль, не связанную с их богами или святыми, она оказалась пущена на растопку для огня. Вот оно, проявление самого непотребного варварства в этом народе! Никому из польстившихся на бумагу не пришло в голову, что на ней записана вся мудрость мира, больше того, никому эта мудрость оказалась не нужна. Я просил, умолял, настаивал не трогать свитки, тщетно, бросился к шаману, получил от него тот еще отлуп, побежал к Севару, где столкнулся с тем холодным непониманием, которое столько раз видел в его глазах.
«Не вижу смысла в твоих стараниях, Луций, — холодно произнес молодой староста. — Тебе что за дело до библиотеки, все одно ее никто не прочитает ни сейчас, ни в дальнейшем. Пустая трата места. Да и потолки гниют, сам говорил, надо перебираться в новое место».
Когда же я заговорил о знаниях, о мудрецах прошлого, он даже хохотнул, найдя в моих словах нечто смешное, — или я говорил столь поспешно, что совершил ошибку? Как бы то ни было, Севар посоветовал мне не мешать горожанам запасаться растопкой. Лето выдалось скверным, сырым и холодным, перешедшим в такую же осень, стылую и темную, иным способом огня и не зажечь, а тут такое богатство пропадает.
«Но наши потомки, отец староста, они проклянут нас», — отчаянно пытался достучаться я, на что Севар отвечал коротко:
«Наши потомки сами разберутся, что им потребно; и закончим на этом». После чего велел мне убираться вон.
Я успел спасти всего несколько свитков, чудом утащив их из-под носа особо рьяно старающегося дикаря. Уцелела пьеса Пакувия, речи Цицерона, стихи Сафо, трактат Лукреция и записки Цезаря. Странный набор, но я хватал, не разбирая, из сваленного на землю. Даже не знаю, стоило ли того спасение. Если будущие поколения останутся все теми же гуннами, зачем им понадобятся стихи и проза?
Канун нон апреля 1177 года от основания города (4 апреля 425 года н. э.)
Хоть одна новость из сравнительно приятных, а теперь таковыми следует считать даже их полное отсутствие. Луций не отправится в воинство Харатона весной: родившись в марте, он подлежит набору только этой осенью, сразу после празднования гуннского новогодья. Сам же мальчик, не слушая никого, ждет не дождется времени «совершить великий подвиг», только так Луций называет будущее призвание. И переубедить его в том нет никакой возможности: что бы я ни говорил о крови, боли и потерях, он отмахивается, отвечая, что это не про него писано. Хильда тоже на стороне пацана, во всяком случае, дает понять, что его может ждать все: от славы до смерти — кажется, внук услышал только первую часть предложения. Но хоть мы с ней начали разговаривать более многосложно, нежели прежде. Она так объяснила свои слова: раз уж не удается отговорить, остается молиться, чтоб его действительно нашла слава, а не смерть или плен.
Мне оставалось согласиться с ней и ждать вестей с полей грядущих битв, оценивая нынешние баталии. А их за прошедшее время случилось немало. И если каких-то событий, вроде несостоявшейся битвы между Аэцием и Теодорихом, следовало ожидать, то узурпация Бонифацием Африки в начале этого года оказалась сюрпризом не только для меня. Верный слуга Гонория решительно воспротивился воцарению Иоанна и отказался посылать в Рим зерно. Августу пришлось на какое-то время смириться, не имея возможности хоть как-то наказать ослушника: все силы правителя были направлены на сражения со своими знакомыми; воистину хорошо, что именно Аэций стал при нем магистром армии, этот человек один сделал куда больше, нежели десяток других военачальников. Недаром Иоанн с такой охотой утвердил его на столь высоком посту.
Кажется, и сам узурпатор оказался, против обычая, хорошим государем — сужу я об этом даже не со слов беженцев, но больше по их отсутствию. После воцарения Иоанна их поток заметно оскудел, что уже говорит в пользу августа. Те же, что решались отправиться в наши края, либо окончательно изверились, либо не надеялись, что государь удержится, имелась и такая боязнь. Сам правитель, человек явно добросердечный, этим и решил прославиться в глазах граждан: отменил часть поборов, повелел префектам навести порядок на дорогах, поприжав разбойников, занялся строительством общественных зданий и составлением проскрипционных списков, куда, как во времена Суллы, попали многие мздоимцы и казнокрады — кто как не делопроизводитель знал о таких лучше прочих?
Меж тем племянник покойного августа Феодосий направил внушительное воинство против Иоанна. По слухам, оно оказалось настолько большим, что лишь часть его отправилась кораблями на Рим, остальная двинулась через Далмацию. Аэций немедленно отправился просить помощи у Эскама, благо хорошо знал того, вот и ответ получил немедленно. Воинство дяди нашего старосты, собранное и готовое к походу против непокорных германцев, выступило в помощь узурпатору, Севар сказал, около пятидесяти тысяч человек. Конечно, гунны отправились помогать Иоанну не просто так, они получали изрядно оружия, зерна и золотой поезд из пяти подвод.
Поход оказался исключительно удачным — высадившиеся войска полководца Ардавура гунны разметали неподалеку от самой Равенны, флот частью захватили, частью сожгли, а сам полководец попал в плен и был передан Иоанну, в те дни находившемуся в этом городе. В честь славной победы август приказал устроить большие торжества, тем более странные, что основная часть воинства романцев еще даже не добралась до Италии. И, пока Эскам упивался гуляниями, устроенными в его честь, Аэций поспешно двинулся ко второй части армии, находящейся под командованием сына Ардавура — Аспара: удивительно, как много родственников встречается в войсках! Романская пехота продвигалась неторопливо: зарядили дожди, римлянину удалось занять удобную позицию и задержать основную массу сил. Теперь все зависело от действий Эскама, с которым не только у Иоанна, но и у меня невольно связывалось столько надежд и тревог. Скорее всего, Луций будет учиться воинским умениям под водительством кого-то из его младших командиров; неудивительно, что я хотел бы знать о нем как можно больше, дабы хоть как-то представить жизнь внука в ближайшие годы. Севар охотно делился со мной множеством полезных или бессмысленных историй о нем, я старательно слушал, вечерами пытаясь хоть как-то собрать воедино; получается плохо. Эскам, по словам племянника, то суровый воитель, почти тиран, то щедрый и милостивый командир, то заботливый отец солдатам, то их строгий учитель, не гнушающийся и личными казнями, — как все это может уживаться в одном человеке, я не представляю. Пересказываю услышанное Хильде, хоть отношения у нас стали складываться. Она прислушивается и дает свои оценки, не всегда эхом повторяющие мои слова.
Гуннский полководец не подвел, поспешил навстречу романцам, дал бой. Памятуя о презрительном, точно у римлян, отношении гуннов к противникам или даже союзникам, тем поразительней слышать из уст командующего теплые слова об Аэции. Умело держа оборону, хитрый римлянин сумел не только удержаться до подхода основных сил, но и серьезно потрепать порядки нападавших. Когда же подошел Эскам, все было кончено — наголову разбитый Аспар поспешил обратно, стараясь сохранить остатки воинства. В этот раз Иоанн усидел, но что с ним случится в будущем году? Впервые за долгое время я надеюсь на благополучный исход.
Канун календ октября (30 сентября)
Пришла пора расстаться, и я не знаю, как мне описать тот день, даже по прошествии нескольких недель. Мне все время кажется, будто Луций отправляется прямиком на очередную войну, которую народ гуннов ведет постоянно со всеми своими соседями. Я пытаюсь напомнить себе, что еще четыре года он будет учиться, но не в Паннонии, при Харатоне, а в Германии, неподалеку. Хильда пытается меня то образумить, то утешить, получается скверно. А сам Луций мыслями всех последних месяцев уже далеко. Перед отъездом я перестал его уговаривать и урезонивать, да и разве он слушал меня когда? Для него, бойкого, жизнелюбивого пацана, будущность оказалась предопределена на годы вперед, он уже видел себя покорителем и освободителем; мне же клятвенно обещал навестить через пять лет, когда на то выйдет законное дозволение. Каждый год воины на месяц получают увольнение, чтобы вернуться в родные края и поведать близким о совершенных ими завоеваниях, так повелось с давних времен, и не напрасно, с каждым таким сорванцом из поселений в воинство приходит не один безусый юнец, чтоб влиться в орду и воевать до самой смерти, расширяя и укрепляя бескрайнюю державу. В нашем поселении случались подобные встречи дважды на моей памяти, и всякий раз с юными воинами уходили несколько товарищей, плененных рассказами о далеких землях, о щедрой добыче и мощи гуннского оружия, слух о котором набатным ужасом разносился до самого края земли, коли у нашего шара сыщется таковой.
Попрощались мы споро, через неделю после празднования гуннского Нового года пришел черед новобранцам покидать родные края. Луций уже горел нетерпением, ему каждый новый день представлялся непозволительным оттягиванием желанного отъезда. Немудрено, что во время прощания я не нашел нужных слов, лишь обнял внука, а тот ответил схожим объятием, обещав прибыть с победами — кажется, уже не сомневаясь в них. В тот день уходил еще десяток детей-новобранцев, командир, прибывший за ними, хоть озаботился телегой, чтоб довезти до лагеря на севере, в двенадцати днях пути. По пути они заедут еще в десяток других городков, а уже оттуда большой ватагой прибудут к месту обучения. Я зачем-то спросил, сколько всего будет новичков, на что командир лишь плечами пожал. Не только первенцы отправляются, иные семьи жертвуют и других детей, достигших нужного возраста, вот Басих отправил еще одного своего, от первой наложницы, сказав, чтоб считали его сыном, а не ублюдком. Этот гунн после отъезда Луция стал заходить ко мне, будто в его глазах я стал наконец достойным человеком. Хоть и на душе кошки скребут, этот знак внимания все одно приятен.
Жаль, больше таковых нет. Иоанна свергли, увы, сей достойный государь не продержался и двух лет на римском престоле. Возможно, побудь он дольше, открыл бы и темную сторону своей натуры, но так сей правитель останется даже для нас, чужеземцев, добрым императором, поплатившимся за свое мягкосердечие.
Он оказался не по-римски радушен к пленным и даровал им излишнюю свободу. Не стал изгонять ни юного цезаря, ни его мать, меж тем Галла Плацидия все время своего плена, довольно мягкого, почти условного, занималась исключительно тем, что подбивала претора и его охрану, а также римский гарнизон против Иоанна. Позднее к ним присоединился и поверженный в бою Ардавур, которого новый август, видимо, желая показать доброту сердца, не только не облек камнем, но и разрешил поселиться вместе с высокородной пленницей и ее сыном во дворце; именно это и сыграло в итоге против него. Да еще и недовольство сената и патрициев, против которых Иоанн повел решительную борьбу; не сомневаюсь, едва услышав слова Галлы Плацидии, все они немедля перешли на сторону трижды пленницы. Достаточно сказать, что даже Эскам, оказавшись в Вечном городе, уловил недобрые слушки о новом августе, отголоски тех призывов, что распространялись среди горожан клиентами богатых казнокрадов. Город их наветы не возмутили, но знать и армию восставили против августа, а когда пришел час, все сложилось именно так, как, видимо, и было задумано изначально.
Весной этого года на Арелат снова пытался напасть Теодорих, взяв воинство куда большее, нежели прежде. И снова ему навстречу поспешил неугомонный Аэций, мужественно пытающийся находиться везде и сразу. Их полки, оба ничем не уступавшие друг другу, сражались три дня, лишь на короткое время прерываясь, но ни одна из сторон не могла выйти победительницей; после же этого срока, видя, в каком состоянии находятся его войска, Теодорих отступил. Но едва Аэций вернулся в Рим, как Иоанн отправил его в Неаполь с новым наказом: разбить мятежного Бонифация — а в северных областях Италии начинался голод. Меж тем в воинстве Аэция не хватало солдат, его два легиона, сражавшиеся с Теодорихом, оказались обескровлены; но магистр армии, сжав зубы, собрал немногочисленное пополнение и отправился на юг, где был остановлен гонцом из Рима: пришли известия о движении через Иллирию, непонятно в чьей власти находящуюся, еще римлян или уже гуннов, нового воинства Аспара. Кольцо вокруг Иоанна сжалось, сам август, понимая, в какое положение попал, лишь усугубил его, отправив Галлу Плацидию вместе с несколькими сенаторами на переговоры с романским военачальником; предположу, он рассчитывал лишний раз доказать свое миролюбие и добросердечие, но вышло обратное — все посольство и его воинство перешло к Аспару и теперь романец продвигался по Италии, никем не останавливаемый. Эскам, верный прежним обязательствам, выступил в погоню за пришлецом, он единственный, кто пытался воспрепятствовать продвижению романских орд, о чем сам говорил с усмешкой, повторяя: «Я оказался большим римлянином, нежели они сами», — и был прав, гарнизоны городов либо пропускали воинство Аспара, либо и вовсе присягали тому на верность. Когда же легионы добралось до Равенны, где по традиции засел Иоанн, им и тут не чинилось препятствий, город открыл ворота. Сам август был пленен и возвращен в Рим, где победители, опять же по старинной традиции, чинили над ним всяческие непотребства при полном молчании собравшихся горожан, удивительно быстро принявших сторону победителей и ни в чем не упрекнувших их, будто прежний август казался им изначально омерзительным. Прибывших вослед за романским воинством гуннов щедро наградили, Эскам при этом показывал золотой сенаторский перстень, который выдала ему Галла Плацидия, прося прощения за те неудобства, что испытали гунны от прежнего правителя. При этом она, будучи совершенно уверена в новой роли царицы, говорила уже за весь народ Рима, так что полководец слушал ее, немало изумленный столь решительным поворотом, а прочие сиятельные сановники лишь кивали, соглашаясь с каждым ее словом. Неожиданно эта женщина, пережившая столько всего и, главное, три пленения, вдруг воцарилась и стала властвовать над самими их душами, в этот момент даже гунн не сомневался в ее великой будущности. Оно, это грядущее, наступило вскорости. Выждав всего несколько месяцев, необходимых, чтоб и успокоить Рим, и удалить от столицы неугодных, победители торжественно провозгласили малыша Плацида новым августом, править за которого, и это закреплялось на бумаге, стала его венценосная мать, наконец-то взявшая в свои руки судьбу, которой прежде на протяжении пятнадцати прошедших лет распоряжались другие.
Мне почему-то кажется, Аэций тоже сыграл свою роль — будучи всего в семи днях пути от Рима, именно там гонец застал магистра армии, он так упорно не спешил на помощь правителю, не отправлялся на соединение с гуннским воинством, честно выполнявшим долг федерата, что поневоле закрадываются сомнения в прежней его кристальной честности. Тем более, против хитрого гота Галла Плацидия не предприняла ничего, кроме очевидного: со своего поста он был смещен и удалился в почетную ссылку в поместье, которое тоже никто отбирать у него не спешил. Больше того, в ознаменование воцарения императрицы (и юного Плацида, конечно, тоже) его прилюдно простили, забыли о служении прежнему государю и выслушали клятву верности, охотно принятую. Тут государыня расстаралась, обставив возвращение Аэция со всей возможной театральностью: вернула ему фасции и ликторов, их носящих, а также преподнесла лавровый венок триумфа за победу над Теодорихом, провозгласив вроде как опального полководца магистром армии в Галлии. Во время всего действа ни слова не было произнесено о поверженном Иоанне, будто его правления не случилось вовсе, а запоздалое воцарение императрицы есть результат некоего недоразумения. Аэций немедленно отправился в Нарбонну, а Феодосий столь же стремительно поздравил государыню с началом правления.
Наверное, подобный финал следовало бы назвать торжеством справедливости — сестра прежнего августа взошла на престол, пока ее сын еще агукал в колыбели, узурпатор повержен, династия восстановлена, — если б не фигура самого Иоанна, с которым в моем представлении далекого от римских дел провинциала связано столько надежд и устремлений. Я видел намерения августа и их последствия ощущал ничуть не менее ясно, даже находясь за сотни дней пути от столицы, и могу сказать с полной определенностью, что он стал лучшим правителем за долгий срок. И скорее всего, продолжит таковым оставаться: не верится, что пережившая трудные годы государыня, познавшая нужду, плен и потери, окажется достойной престола великой империи. Да, ей воздалось сторицей за испытанные мытарства, спору нет, но, мне кажется, разложение страны, происходящее последние десятилетия, уже отравляет душу Галлы Плацидии. Возможно, именно ей придется завершить долгий период существования Рима, и от того, как она себя покажет, зависит столь многое, что я не рискну доверить все это бумаге: ее попросту не хватит, а другой у меня уже нет и взять неоткуда, варварство полностью поглотило наш мир и теперь добирается до самого Вечного города, павшего однажды, но восставшего на какое-то время — уж не для того ли, чтоб низвергнуться с новой, куда большей силой? Кто именно обрушит его сызнова, сама Галла Плацидия или ее сын, пока еще не подозревающий, какая печальная судьба ему уготована, готы Теодориха или гунны Харатона, — нам остается лишь взирать на былое величие тысячелетнего светоча и ждать полного его угасания, чтоб произнести печально слова Нерона: «Какой артист умирает». Поистине, народы окрестных территорий и земель дальних с удивлением, восхищением, тревогой и надеждами следили за всем, что происходило в его пределах, где некогда решалась — и пока еще решается — судьба всего мира; теперь же они с не меньшим трепетом наблюдают за окончательным угасанием последних углей, прежде чем мрак небытия поглотит и затопит Италию окончательно. Появится ли новая свеча или нас будет ждать немилосердно холодная и непроглядно черная ночь? — увы, скорее всего, последнее. И кто знает, когда она развидится и развидится ли вовсе.
(Окончание следует.)
1 В оригинале Augustulus, буквально «крошка август». (Примеч. перев.)

История Древнего Рима полна загадок, а его крушение — тем более. Однако как жилось простым гражданам в эту эпоху, да не в самом Вечном городе, но далекой северной провинции? Автор дневника, вольноотпущенник, состоящий на службе городского старейшины, день за днем описывает самые непростые годы в истории страны, повествуя о жизни и быте провинциалов, вынужденных приспосабливаться ко все новым напастям, приходящим то с севера, то с юга.