(Продолжение.)
Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 7(69), 2025.
Шестнадцатый день перед календами сентября (17 августа)
Евсевий неожиданно расположился ко мне. Иначе как объяснить его странное предложение вольноотпущеннику занять место Септимия, который после полугода решительного и почти беспробудного пьянства решил завязать не только с неразбавленным вином, но и с постом мытаря, переходившим в их роду из поколения в поколение на протяжении полутораста лет. Всякий у нас в поселении знает, это место надлежит занять сыну Септимия, Антиоху, благо тот не собирается покидать городок. Но и связываться с выморочной, трудной, да еще и затратной должностью он не спешил; как, впрочем, и любой другой в подобной глухомани, когда все недоимки городской казны восполняются из собственного кармана, а с должников и шерсти клок не всегда получишь — трудно представить, как именно я смогу выплачивать недоимки. Впрочем, тут Евсевий, маня меня на должность мытаря, соблазнял еще и тем, что обязывался сам восполнять возможную недостачу — будто у него остались еще большие капиталы в сундуках. Но я решительно, почти отчаянно воспротивился. И не потому даже, что испугался ответственности или побоялся, будто оставшиеся колоны и арендаторы и вовсе не пожелают иметь со мной дел, ничуть. Страх мой был совсем иного рода: я настолько привык к собственной малозначимости, ничтожности даже, что не мог и в мыслях перемениться. Всякое изменение судьбы, казалось, непременно обернется проклятием, которое, стоило мне занять хоть сколь-нибудь значимую должность в городе, непременно лишит всего, даже прежней ничтожности существования. А возможно, я держался за положение счетовода и писца потому, что все мое существо противилось любой перемене, уговаривая себя, что нынешний удел и есть именно то, чего я достоин, и на большее никак не могу, не должен рассчитывать.
Все началось в рабском моем прошлом, оставившем глубоко внутри неизгладимый отпечаток, с которым я просуществую до конца дней. Не то чтоб я так настрадался в неволе, дело в другом: я до сих пор, видимо, так и не уяснил, что значит быть свободным. Кажется, и женился исключительно для того, чтоб меня обучили этому. Мария, всегда смотревшая на меня не то чтоб с вниманием, но с сочувствием, которое я принимал за самые теплые отношения, казалась идеальной супругой. Вот только она уже отдала себя богу, а потому весь брак я делил ее с вышним существом. Верно, оттого он и вышел столь нескладным, как и по другой причине: мы не могли расстаться согласно христианским уложениям, а потому терпели друг друга до скончания кого-нибудь из нас. Самое скверное, что может случиться в браке, — когда этот союз невозможно расторгнуть. Кто знает, зачем это понадобилось христианам, неужто только из вредности к тем законам, среди которых они взросли и окрепли, став доминирующей религией в империи? Все уложения их веры прямо или косвенно противоречат римской жизни и обычаям, это не может быть простым совпадением. Они действительно почитали главным для себя отторгнуть все, связанное с империей, восстать на ее костях и, поднявшись, окончательно избыть ненавистное прошлое. Вот только оно само пожрало их.
Наверное, хорошо, что Мария до этого не дожила, не представляю, что с ней сталось бы сейчас, возможно, она отдала бы себя в руки бога: так христиане называют самоубийство от голода, к которому прибегают в случае крайней необходимости. А может, попыталась бы изменить мир, ведь она проделывала это со мной, не слишком, впрочем, удачно. Или бежала бы в столицу? Или с готами в Галлию? Нет, глупо судить о том, чего не случится. Ее давно не стало, наверное, для Марии так действительно лучше.
А я, кажется, так испугался этой обретенной свободы, что поспешил избавиться от нее любым доступным способом, вернуться хотя бы в иллюзию рабства, хотя почему это иллюзия? Мария с рождения до конца дней оставалась рабой божьей, разве это не тот выбор, что сделали за нее родители и передали ей как проклятье рода, чтоб и она продлевала неволю, передавая его новым поколениям? Тому же Энею.
А может, я просто не сумел управляться судьбой, посчитав, что уж лучше ей будет править кто-то другой. Положившись на бога, которого не понимал, на его проводницу, которую отчего-то считал свободной, главное, чтоб не я решал; как и прежде, не я.
Одиннадцатый день перед календами октября (21 сентября)
Не урожай в этом году сняли — крохи. Крестьяне разбежались, часть пшеницы уничтожила спорынья, часть сожрали мыши, поля пустовали, многие наделы остались незасеянными. Немудрено, что оставшиеся пахари ночевали в поле, иногда в кромешной тьме холодной сентябрьской ночи я слышал, как запоздалые агриколы понукали до смерти уставших волов, таскавших жатки, срезавшие тонкие, скудные колосья ржи и пшеницы. Иногда им приходилось спешиваться и резать по старинке, руками, когда колос ложился наземь. Впрочем, в городе осталось так мало жителей, верно, им хватит этих запасов. А коли еще кто уедет — и подавно.
Зря я так говорю. Наш город превратился в собственную тень, в призрак. Пусты улицы и площади, пусты дома. Не брешут собаки, не вьется дымок над зданиями. Только у гуннов еще слышна жизнь.
Говорят, в столице то же запустение. Недавно оттуда прибыл отряд набирать добровольцев в гвардию. Новости с гонцами пришли не лучшие: вместе с другими переселенцами на поиски лучшей жизни подался в Галлию и сам Беремут.
Календы октября (1 октября)
Беремут как знал, может, услышал новости от вестовых или нашептал кто. А может, понял, что лучше не оставаться дольше в нашем крае, но тихонько ускользнуть прочь, пока остальные не дознались причин его спешного бегства. Когда жители столицы осознали, отчего так спешно уехал правитель диоцеза, было уже поздно. Дороги, ведущие на юг и запад, оказались блокированы подошедшей римской армией, восточная осталась под властью союзных гуннов, также переставших пускать беженцев в свои пределы. Никак не меньше легиона пожаловало в наши края с очевидными намерениями. Деревни и поселки на окраинах уже заполыхали под тяжелой римской пятой, а в самой столице спешно, суетливо готовились к осаде.
Будто не ждали и не предполагали подобного. Или не верили, что и до нас дойдет месть Гонория, или убедили себя, будто не в этом году, но в некоем отдаленном будущем прибудут отряды мстителей в черных одеждах с длинными мечами и копьями и круглыми красными щитами. Воронье слетится на великий пир.
По единственной оставшейся дороге потянулись первые беженцы на север из разоренных деревень. Римляне не спешили — кажется, они чуяли легкую победу, а потому двигались, точно во время триумфа, медленно, величаво, перемалывая всех встречаемых. Дозорные отряды, посланные в разведку, первыми приняли незавидную участь.
Канун ид октября (14 октября)
Хельга родила, снова мальчика, но головку еще не перевязала, говорят, можно только на восьмой день. Его, эдакого крепыша, назвали Италиком, вот не знаю, в честь племянника великого Арминия, памятного римлянам как истребителя двух легионов Квинтилия Вара, или в честь дяди Арминия-супруга. Не стал спрашивать, но даже знай подлинные причины, иные, внешние, заслонили их. Ведь римская поступь все слышнее, все тяжелее.
Столица уже приняла первую битву, наш новый правитель, Артемий Публий, совместивший прежнюю должность магистра армии с нынешней, куда его выбрал спешно собравшийся совет, повелел провести разведку боем, послав вперед полтысячи всадников. По слухам, их внезапное появление расстроило ряды римской пехоты и существенно ее проредило, после чего конники скрылись столь же внезапно, как и появились. Полководец Бонифаций, тот самый, боровшийся с Атаульфом совсем недавно, а теперь отправившийся в наши дебри мстить за уязвленное самолюбие Гонория, велел ответить схожим образом, его конники попытались перехватить наши отряды, но не слишком успешно. После этого Бонифаций подступил к самим стенам столицы и пригрозил сравнять ее с землей, если ему не выдадут всех мятежников. Понимая, чем дело обернется, Артемий снова предпринял конную атаку на позиции противника, без особого результата, после велел всем, неспособным держать оружие, уходить подобру-поздорову, а остальным готовить оружие, а поскольку у нас его всегда не хватало, на мечи пошли и орала. Последующие недели станут решающими для исхода нового противостояния. Хотя, что скрывать, мы готовимся к худшему.
Но, хоть в городе прибавление, последние недели, самые тяжелые, я стараюсь во всем видеть положительные моменты. К нам перебрались шестнадцать семей из столицы и окрестностей, около пятидесяти человек, думаю, в ближайшее время их число только возрастет. Некоторые останавливаются у нас, говоря, мол, только на время решающих сражений, будто извиняясь перед горожанами за стеснение, но какое там, хоть улицы стали светлеть вечерами. Некоторые беженцы проезжают мимо, двигаясь дальше, в Германию или Паннонию, где им видится безопасней, эти больше с грудными детьми и малолетками. Иные останавливаются лишь передохнуть, намереваясь отправляться дальше, когда или если римские войска захватят столицу. Люди снова пришли в движение, но как отлично оно от того, что мы наблюдали всю весну и лето! Переселенцы спешат на север, и мысли их столь же темны и тягостны, сколь светлы и легки они были у тех ранних путников, которым они пустились в противоход. Всю боль и печали мира везут они с собой, поминутно оглядываясь, чуя приближение большой беды, наступающей им на пятки. Кто-то, сохранив скарб, едет на волах или лошадях, кто-то, потеряв все, бредет пешком, с малой ношей за плечами, но все они, гонимые пожарищами, одинаково мрачны и безрадостны. И, даже остановившись у нас, мыслями они либо еще в столице, либо много дальше, на новом пути в неведомые северные или восточные земли, откуда некогда пришли их предки и куда, возможно, придется вернуться уже им.
Арминий, не дожидаясь вестей из столицы, занялся приготовлениями к обороне, пока еще не слишком явными, чтоб не пугать и без того встревоженных горожан. Хотя и тут Евсевий попытался вмешаться и приструнить центуриона, у которого в подчинении осталось не больше трети от прежнего числа солдат; впрочем, безрезультатно: Арминий дал понять куриону, что не отступит, ибо все равно ему давно следовало привести в порядок оборонительные рубежи, а раз появилась такая возможность, почему б не воспользоваться ей. Центуриона поддержал и Беда, помогший солдатами; гунны и готы, спустившись в ров, усердно углубляли его, обмазывая внутреннюю стену глиной и насаживая острые колья; да и многие горожане выразили желание помочь; к моему удивлению, в число добровольцев записался и Септимий, отдавший повозку и слуг. После поражения годичной давности мытарь все никак не мог обрести себя, а сейчас ему это требовалось особенно. Неудивительно, что мой тезка с таким пылом взялся за совершенно несвойственную работу, невзирая на вялые попытки сына отговорить. Впрочем, курион как раз поддержал Септимия, а слово Евсевия для мытаря значило куда больше сыновнего, так что ободренный тезка оказывался везде и всюду мешал, привлекая множество взглядов и отдавая нелепые команды. Над ним потешались почти открыто, но Септимий все припускал мимо ушей: ему требовалось действие, хоть какое-то, он творил историю по собственному же выражению — как мог и умел, с перехлестом, почти отчаянно. Немудрено, что работа двигалась абы как — впрочем, слишком многие надеялись на столичную гвардию, не веря, что и до нас дело дойдет.
Четвертый день перед календами ноября (29 октября)
Мы надеялись, мы боялись думать, мы не верили в худшее, полагаясь на гвардию, богов и стены, — все напрасно. Неизбежный, как рок, час наступил: простояв две недели под стенами столицы, римская армия вторглась в ее пределы. Страшно даже представить, что ожидало теперь защитников города, уже потому страшно, что мы все это читали в хрониках и летописях: у обоих Плиниев, Тита Ливия, Полибия, Флавия Иосифа, да у любого другого историка, живописно рассказывавшего о том, что в отношении врага все дозволено и какие именно средства приводятся в действие, чтоб стереть того в прах и пепел. Теперь Рим пришел и за нами, намереваясь доказать, насколько мы варвары и каковы его намерения в стране неверных.
А ведь многие до самого последнего мига не верили, что Рим вторгнется к нам, надеялись не то на мудрость Гонория, не то на его прощение, не то еще на что-то непостижимое, ибо прекрасно знали, чем им и как отмстится, — а даже не зная, представляли совсем иное. Но Рим вторгся, нанес один удар, второй, сжег дотла столицу и теперь движется к городу. На что нам надеяться? Во что или в кого верить? Уже и Марс стал чужд, ибо многие, ему как Квирину поклонявшиеся, молившие у него, сейчас говорят, зря мы это делали, кланялись римскому богу, он ведь способен только мстить за своих, а мы для него чужие: все, кто не с Римом, враз стали чужими, пусть они хоть обверятся в Капитолийскую троицу, обвешаются амулетами, оберегами и символами — им, нам, уже не спастись. Теперь, когда легион медленно движется в нашу сторону, попутно изничтожая все на своем пути, храм Сатурна (бывший храм Святой троицы, бывший храм Юпитера) опустел: редко кто осмеливается поклоняться богам, некогда воссевшим у Палатинского холма. Я не представляю, у кого теперь ищут заступничества люди — если молятся вовсе. Сам я больше молчу и лишь ловлю себя на том, что впустую смотрю в окно, в предчувствии, в трагическом предвкушении неизбежного. Кто-то суетится, кто-то укрепляет стены, оба прибывших из столицы кузнеца сейчас раздули мехи и запалили большой огонь, в котором куют мечи и наконечники копий, щиты и шлемы, стараются, лишь оттягивая неизбежный конец. Никто не верит, что город простоит хотя бы один день. Возможно, даже Арминий, или он прежде всего — видя пусть высокий дух, но низкие умения наши. Но странное дело: все слушаются начальника гарнизона, у которого в подчинении всего ничего солдат и все горожане, ничего не умеющие, неспособные противостоять армии, почуявшей запах крови. Беда еще отослал большую часть своих солдат, не то за помощью, не то во избежание жертв среди гуннов. Часть их семей тоже уехала из города, вместе с теми беженцами, кто посчитал невозможным оставаться у нас. Им на смену прибыло еще несколько семей с ранеными, поток последних становится лишь шире. А надежного лекаря у нас нет. Септимий, вот ведь человек, его выгнали с земляных работ, теперь он старается перевязать рану или сготовить снадобье, будто много понимает и в этом. Да, он когда-то служил в войсках, но лишь послом у полководца Эксекия, воевавшего давно, еще во Фракии с готами; что мытарь оттуда вынес, неведомо, но его неуемное желание оказаться везде и всем помочь невольно завораживает. Помогает ли? — все возможно. Очень надеюсь, что и вреда он не причиняет.
Горожане оказались заворожены настойчивостью Арминия и словами Евсевия, подчиняясь их гипнотической силе, словам и делам, продолжили бессмысленную, отчаянную подготовку к обороне. Курион, облекшись в белые парадные одежды, теперь вышагивает возле стен, а то и поднимается к Арминию, советуясь, возвращаясь и отдавая распоряжения, как и подобает главе города и величественному аристократу, в лихую годину показавшему всем пример крепости духа и целеустремленности. Воистину, звание «друг народа» дано куриону неслучайно: сейчас он уподобился Цезарю, зажатому в кольцо врагами подле Алезии. Наш центурион ничуть ему не уступает, будто одержимый, без сна и отдыха он отдает приказания, подбадривая, поддерживая и советуя, а то и сам спускаясь и помогая, и откуда только силы берутся?
Странно, конечно, но город покинуло удивительно мало людей, все они, мы, обреченные, будто в самой возможности умереть вместе с друзьями, родными и близкими, вместе с отцами-правителями и воинами видим трагическую красоту недалекого грядущего. Септимий отослал сына, да тот почти тотчас вернулся, теперь бродит по городу, позванивая небрежно выкованным мечом, болтающимся на поясном кольце. Меч стукается о кирпичи домов, мимо которых Антиох проходит, будто сигналя горожанам о неизбежной битве, в которой каждый из них волей-неволей примет участие. Эдакий дамоклов меч, зависший над нами и постоянно напоминающий о себе.
Ноны ноября (5 ноября)
Даже в самые страшные минуты, даже в миг прощания с прошлым, с будущим, с жизнью происходят поистине непостижимые события, на исполнение которых я уже перестал надеяться.
Эней жив!
Я не мог думать, не пытался вспоминать. События последних недель окутали разум черной пеленой, которой, казалось, не было ни конца, ни края. Она и сейчас с нами, мы ждем прихода римлян, неизбежного, как заход солнца, но даже в такое лихое время я не могу сдержать улыбки, рвущейся из самого сердца. Неважно, что с нами будет завтра или послезавтра, мне куда важнее происходящее сейчас. Мой сын со мной, он здесь, а все остальное может подождать.
Эней тяжело ранен, он едва смог выбраться из столицы и добраться до нашего городка. Спасибо Марине, сопровождавшей супруга в пути, поддерживающей и помогающей. Спасибо и выпустившему всех больных и раненых из города новому правителю: пока римляне готовили осадные орудия, чтоб сломить крепкие стены города, Артемий распорядился вывести всех, кто не может держать оружия, на северную дорогу — мне неведомо, была ли то жалость или холодный расчет, но именно благодаря этому я снова держу Энея в объятиях, так какая же разница, злой волей или доброй это произошло!
Мой сын плох, рана, полученная им в последнем сражении, скверно заживает, верно, не раз открывалась дорогой; по прибытии он больше молчит и спит, пытаясь прийти в себя да хоть немного отдохнуть. Все рассказы о случившееся в столице я выпытываю у Марины. Но как же это непросто!
Она поразительно, немыслимо, невозможно похожа на мою жену. Когда беженцы постучали в ворота, когда им открыли, когда вошли они в город, первое, кого я увидел в их толпе, различил среди десятков прочих лиц, оказалась она. Я едва не вскрикнул: «Мария!», да вовремя остановился, поняв, что ошибался, хоть и не сильно. Жена Энея тоже христианка, тоже глубоко верующая, тоже вынужденная скрывать это ото всех, включая даже супруга. Он, как и его отец, всегда не больно хорошо относился к верующим в троицу, да вот связал судьбу именно с такой. Но черты лица… у Марины те же широкие черные брови на высоком лбу, тонкие губы и острый подбородок, те же пряди волос цвета вороного крыла, спускающиеся непослушными прядями на лоб. Даже родинка над губой и та схожа. Говорят, дети влюбляются в копии своих родителей: это точно про моего сына.
Я пишу эти строки, пока он отдыхает, а Марина сменила меня на посту возле постели; от стола я вижу, как она устало дремлет, склонившись над супругом, и грудь ее тяжело вздымается и опадает — кажется, ей снится все недавно пережитое, повторяясь тяжкими кошмарами, от которых кидает в пот, и крохотные бисеринки влаги во множестве появляются на лбу и над верхней губой.
После того, как я увидел призрак моей супруги, не выдержал, подошел ближе к повозке с ранеными, сердце еще тяжко ухало, но я уже понял свою ошибку, а через мгновение оно снова закатилось в барабанной дрожи, когда я разглядел лежащего на телеге сына. Эней находился не один, еще двое лежало вместе с ним на подгнившем сене, кажется, так, я не уверен в точности, в тот миг я перестал различать что бы то ни было, кроме немыслимо знакомого лица, пусть и изборожденного ранними морщинами, побледневшего и посеревшего от мучивших болей, но такого родного. Эней заметно изменился с нашего несостоявшегося прощания, он окреп, возмужал, он женился, и пусть судьба не даровала ему детей, это все не имеет значения, мой сын вернулся, а если Эней еще не узнал меня, так это пустяки, пройдет время, и мы еще наговоримся — пусть не на этом свете, так на том.
Наверное, я глупо себя повел в последующие после момента встречи минуты, пускай такое и простительно: я бросился к Энею, отталкивая окружающих, кажется, даже Марину, так стремился коснуться его, заглянуть в глаза. Кто-то пихнул меня прочь от телеги, я подхватился, намереваясь смести обидчика с дороги, но тут понял, что не один стремлюсь к родному человеку: рядом с Энеем лежал Квинтилий, сын кузнеца Сидония, недавно перебравшегося к нам, старик, переживая о сыне, денно и нощно ковал оружие и только так спасался от тягостных мыслей. Да разве он один топил себя в работе, дабы не мыслить ни о чем, кроме нее? — многие в городе только так и переживали каждый новый день.
Когда я отвел Марину к себе, в скромное жилье на втором этаже дома народных собраний (Энея мне помогли донести), прежде всего стал вопрошать о нем и только потом спохватился, предложил гостье, родственнице, поесть и выпить. Нам обоим кусок в горло не лез, неудивительно, что, выпив по чарке, мы вернулись в комнату с задремавшим сыном и мужем и начали шептаться о нем: я вопрошал, она отвечала.
Когда римляне подошли к столице, они не спешили. Окружив город, стали лагерем, а и то, зачем им торопиться? — пусть горожане помучаются, авось справиться с ними тогда станет еще проще. Бонифаций через своих вестовых отвез отцам города записку с требованием немедленной сдачи под угрозой децимации1, Арсений ответил просто: казнил одного из пяти прибывших, отпустив остальных и как бы давая понять, насколько он, да весь город непреклонен. Это взбесило полководца, Бонифаций приказал идти на штурм.
Первые две атаки оказались скверно подготовлены, защитники не просто отбили их, но отрядили несколько отрядов в лагерь римлян, сломали подготавливаемые катапульты и сожгли немало палаток, а в наступившей суматохе еще и проредили осаждающих. Тогда Эней получил свое первое ранение, пустячное: свинчатка, пущенная из пращи, раскровила лицо, оставив уже почти заживший шрам на скуле. Он еще шутил, что это придает ему недостающей мужественности, Марина тут пустилась в рассказ об их прежних днях, о знакомстве, о том, чем занималась и как жила до судьбоносного знакомства, я слушал недолго; а узнав, что Эней в столице освоился быстро и скоро стал славным резчиком, имевшим много заказов и постоянных покупателей, попросил рассказывать о битве дальше.
После переполоха в лагере римляне немного успокоились и приступили к планомерной осаде. С неделю они забрасывали город камнями, а после, когда подошли обозы, бочонками с углями или каменным маслом2, которое, как известно, невозможно затушить водой. Когда же город запылал подобно свече, римляне пошли на штурм. Но и тогда защитники продолжали отчаянно сражаться не за жизнь, но уже за смерть, стараясь унести с собой в небытие как можно больше захватчиков. Битва продолжалась три дня и три ночи, не прекращаясь и на долю минуты; именно тогда и был тяжело ранен Эней; его, как и последних оставшихся в живых, тоже раненый Артемий приказал уводить на север — горстка храбрецов сумела вырваться из римского капкана и ушла в лес. Воронье не рискнуло сунуться за отступающими по заболоченным бесконечными дождями лесным дорогам: памятуя о Тевтобургской резне и опасаясь, что там-то у готских солдат, знающих эти места как дом родной, будет больше возможностей порешить сунувшихся следом. Оставшееся время до сборов легионеры посвятили похоронам погибших и мести — коли не павшим, так хотя бы самому месту: город, это уже свидетельство других очевидцев, выбравшихся из его развалин днями позже или по какой-то причине остановившихся у окрестных холмов посмотреть на изничтожение столицы, сравнивали с землей еще долго, стараясь, чтоб ни один дом не ушел от наказания. Немногих оставшихся раненых добивали или сжигали на пепелищах и развалинах. Воистину, моему сыну невероятно повезло, что он не просто вырвался из столицы и шел, покуда хватало сил у него и супруги, но смог найти повозку, хозяин которой согласился довезти Энея до нашего города. Тогда сын просил оставить его здесь, желая, чтоб Марина отправилась дальше с беженцами, в Германию; конечно, она не согласилась. В дороге у него открылся жар, Эней потерял сознание и приходил в себя лишь на минуты, тотчас проваливаясь в тяжкое забытье, перемежавшееся бредом. Он не оставляет Энея и теперь, когда я пишу эти строки, мой сын мечется на постели, бессильный, пытается подняться и тут же снопом валится обратно, а Марина хлопочет подле, пытаясь его утишить. И еще я слышу, как на улицах вполголоса говорят о приближающихся огнях, пока еще далеких: видимо, легион достаточно насытился видом и качеством развалин и теперь движется дальше, как саранча уничтожая все на своем пути. Приходит и наш черед.
Седьмой день перед идами ноября (7 ноября)
Римляне подошли к городу; они не торопятся, больше того, вовсе будто не готовятся предать нас огню и мечу. Походные порядки не переменились, как отметил Арминий, недовольным спустившийся со стены, Бонифаций не счел нужным даже сделать вид, будто готовится к сражению, всецело полагаясь на отставшие с обозом катапульты и баллисты. Я спросил у начальника гарнизона, когда, по его мнению, состоится штурм, сотник только плечами пожал. «Скорее всего, Луций, нас просто выжгут», — нехотя произнес он, после чего посоветовал мне глянуть на войско самому. Что я и сделал.
Виденное не утешило: легион медленно подходил, конница, оставив пехоту, двинулась дальше, на север, а воронье солдат медленно приближалось к месту пиршества. Среди них яркой белой точкой виднелся всадник — видимо, это и был полководец Бонифаций, гортанно отдававший приказания. После он заспешил за прочими всадниками следом, покинув осаждаемый город. Где-то к вечеру когорта, по мысли Арминия, опояшет нас надежным кольцом, не давая выбраться, а после дождется прибытия катапульт. «Немного их и осталось от изначальных десяти тысяч, треть воинства полегла под столичными стенами», — с плохо скрываемым злорадством заметил сотник. В этот момент к нам подошла Хельга, что-то зашептала на ухо мужу, тот поспешил следом за ней. Я услышал резкие возражения, потонувшие в криках снаружи, заставивших меня вздрогнуть. Это Арминий начал ссориться с Евсевием, задумавшим запалить город во время штурма, чтоб унести с собой больше врагов, но не понимая, что обрекает этим и всех жителей на мучительную смерть. Я плохо их слушал, сердце отчего-то забухало снова, руки задрожали, когда я представил картину предстоящего кошмара. Стараясь отвлечься, посмотрел на Хельгу. Теперь уже супруга центуриона исполняла обязанности врачевательницы, за неимением кого-то еще, кроме, пожалуй, Диомеда, готовившего отвары для прибывших раненых. Их в городе оказалось очень много, слуга Евсевия с ног сбивался, пытаясь помочь всем — увы, не всегда удачно. Но он и не всемогущий Эскулап. За прошлый день мы потеряли еще шестерых из пострадавшей от бесчинства римлян почти сотни добравшихся до нас беженцев. Вот и Эней тоже никак не придет в себя.
Но хоть мучиться осталось недолго. Поспешу к Энею, он снова стал беспокоен.
Четвертый день перед идами ноября (10 ноября)
Не знаю, как и рассказать лучше о случившемся три дня назад. Столько всего сразу приключилось, столько, что уже не до бумаги стало. Да и Эней, он пока еще никак не очнется, Марина вся извелась, но старается не подавать виду, тем паче ему. Жар потихоньку спадает, уже хорошо, но сам он по-прежнему бредит, супруга говорила, несколько раз он вроде как в полусне поднимался на постели и звал ее, но, когда она подбегала, снова падал на подушку. Я сходил к Диомеду, понимаю, тому не до меня, раненых много, но отвар у него получил, даю сыну; очень надеюсь, поможет.
О чудесном нашем спасении следовало бы сказать отдельно, но все никак не получалось прежде, напишу уж как есть.
В седьмой день перед идами римляне к вечеру окружили наше поселение, как я и записал прежде, конница отправилась дальше на север, да и пехота не спешила останавливаться, торопясь разбить остатки сопротивления; всего в кольцо, по прикидкам Арминия, нас взяла тысяча пехотинцев, когорта, не считая убывших всадников. Это центурион посчитал знаком уважения к его смехотворному воинству, насчитавшему тридцать два человека. Он мог бы счесть и гражданских, впервые взявших мечи и луки, да прекрасно понимал, какие это воины: пусть многие и воевали ранее, но даже из них иные, как тот же Септимий или его Антиох, лишь делали вид, что находились в настоящей схватке. Впрочем, в тот день все до единого, даже женщины, хотели проявить себя. Хельга и та взяла оружие, хоть ей и без того имелось чем заняться. Хотя о чем я, германские женщины, они таковы: и прежде сражались с мужчинами на равных, ни в чем им не уступая, та же Тевтобургская битва самый яркий тому пример. Да и среди вождей у них немало правительниц, смелостью и отвагой доказавших свое высокое положение. Но, когда римляне нас окружили, не то готовясь сразу штурмовать, не дожидаясь подхода осадных орудий, не то решив провести разведку боем, стало ни до чего, все как-то сразу почуяли запах грядущего сражения, отложили дела и приготовились к нему — как могли и понимали это.
Молился ли я в эти минуты? Пожалуй, нет, ибо понятия не имел, кого именно из бесчисленных богов спрашивать о нашей будущности. Молча смотрел в окно, сжимая в одной руке кинжал, в другой руку Энея, сам не представляя, что делать в случае, когда враг ворвется в наши комнаты: сроду не держал оружия в руках, разве деревянное, в далеком детстве, когда дворня показывала старшим слугам из вольных людей или самому хозяину эдакие гладиаторские бои подростков, а мы, довольные вниманием, с большим удовольствием изображали кто фракийца, кто ретиария, но больше всего мальчишкам нравилось представлять тяжело вооруженного провокатора и главного борца с ретиариями — секутора. Впрочем, чаще всего наши роли распределял сам Горгий, в один год он с чего-то измыслил, будто подобные бои, где не льется ни настоящая кровь, ни поддельная, угодны Христу, во всяком случае не возбраняются им, а потому раз в месяц или на двунадесятые праздники (написал, а потом понял, что не вспомню и половины из них) непременно созывал знакомых и родных и устраивал такие вот ристалища. Синяками и шишками заканчивалось большинство из них, это точно, зато сам хозяин радовался победам или поражениям, будто мальчишка, и с удовольствием «казнил» или миловал побежденных и щедро награждал победителей. В случае «казни» юный гладиатор тыкал плохо сражавшегося в шею деревянным гладиусом, иногда довольно больно, после чего оба, поклонившись хозяину и зрителям, удалялись, а их место занимала новая пара или четверка сражавшихся. Иногда такие битвы перерастали в форменные драки, и тогда приходилось вмешиваться судьям, в подобном поединке все проходило по подлинным правилам боя, ныне, понятно, напрочь утраченным. Впрочем, запала хозяину хватило на год с небольшим. Кажется, после визита епископа Горгий вдруг прозрел и прекратил подобные состязания, чему многие из слуг, чьи дети воевали друг с другом, были несказанно рады.
Побыв гладиатором, я не особенно стремлюсь увидеть хоть где-то настоящий бой, мне хватило и проведенных в доме Горгия, хватило и даже с лишком также всех сражений и штурмов, что я наблюдал позже. В тот день уж точно. Впрочем, подобного размаха битву я лицезрел впервые.
Когда войска стали отходить от города, двинувшись на север, с востока им наперерез буквально из ниоткуда вывернулась гуннская конница. Меньше всего мы ожидали подобного. Услышав крики со стен, я даже не понял, что происходит, а когда осознал, вдруг обнаружил себя среди множества людей, будто разбуженных новой схваткой, освобожденных от могильного забвения мановением руки неведомого полководца, осмелившегося напасть на римскую когорту, находившуюся в безнаказанной уверенности в превосходстве перед любым противником. Марина тогда не оставила Энея, он снова заснул тревожным сном, я же, бросив сына, помчался к стене, откуда доносились восторженные крики. Темень охватывала окрестности, город погружался во мрак, короткий день угасал. Именно в этот миг и разыгралась самая грандиозная схватка на моей памяти.
Гуннская конница, явившись из ниоткуда, будто давно этого мига поджидавшая, вдруг, разом рванувшись, набросилась на пехоту, смяла ее, разбросала по сторонам. Легионеры с криками разбегались, но гунны нещадно рубили и кололи их, пуская стрелы, пронзали, а иных захватывали арканом и душили, не то пытаясь на ходу полонить, не то измыслив такой странный в бою способ казни. На некоторых конях находилось по два наездника, один правил битюгом, другой, сидя спина к спине товарища, пускал непрерывно стрелы, с удивительной точностью поражая римлян. В полете те гудели и свистели, непонятно по какой причине, отчего даже нам, свидетелем побоища, становилось еще более жутко.
Минута, и от когорты осталось две трети солдат. Остальные старались укрыться за тяжелыми красными щитами, в недалеком колке или за камнями у выезда из города, тщетно. Первыми пришли в себя пращники: они, отступив, принялись пускать свинчатки, весьма ловко сшибая нападающих. Пращников уцелело около десятка, но этого хватило, чтоб разом обрушить на гуннов поток снарядов. Всадники покатились к ногам разгоряченных коней, побиваемые еще и копытами. Впрочем, гунны мало обращали на это внимания, в горячке боя не замечая потери десятков товарищей. Сильно проредив воинство римлян, они устремились вслед за ушедшим легионом, а их место заняли подбежавшие к полю брани пешие воины. Первый раз я видел гуннов-пехотинцев: одетые в синие халаты, поверх которых был панцирь или кольчуга, с остроконечными шлемами, с копьями или короткими мечами, чем-то напоминающими гладиусы, с короткими луками, с колчанами за плечом, они стремительно набежали на римлян, принялись добивать остатки когорты. Пращников выкосили сразу, те даже не пытались бежать, стараясь только поразить как можно больше неприятеля, и, признаться, в том преуспели. Но уж очень ловко и быстро гунны пускали стрелы из своих диковинных луков; римляне какое-то время (мне показалось — уж очень малое) пытались сопротивляться — напрасно, пытались бежать — тоже тщетно.
Вскорости гунны выкосили всех, находившихся подле городских стен, а потом еще какое-то время бродили по полю, заваленному телами, проверяя, нет ли выживших, и, коли находили таковых, казнили на месте. А завершив свои дела, поспешили прочь. Из всего воинства остался лишь один всадник, в богатых одеждах, в блестящем цельном панцире и высоком шеломе, отороченном соболями. Он неторопливо подъехал к стене, стал что-то выкликать на своем языке, пока к собравшимся поглазеть зрителям не подбежал Беда. Увидев знакомое лицо, всадник зычно приветствовал сотника и, успокаивая разыгравшуюся лошадь, отдал какие-то приказания. После чего, хлестнув кобылку от души, поспешил прочь. Беда спустился со стены, его тормошили, спрашивали — впрочем, довольно осторожно, горожане видели мощь воинства и помнили, сколь нелюдимыми и своенравными были гунны; невольно часть нынешней виктории перешла и к сотнику. Тот покивал горожанам, но объяснять что-то не спешил, лишь сказал, что его товарищи преследуют легион, чтоб уничтожить незаконно вторгшихся на их земли войска римлян, дабы положить их бесчинствам конец. Через несколько дней военачальник — Беда назвал его Тервелем — вернется в наш город, возможно, пробудет какое-то время, а нам следует подготовиться к этому.
Ему отвечали восторженными криками, славили ловкость и воинское искусство гуннов, восторгались, вполне искренне, самим Бедой и всячески, как мне показалось, заискивали перед ним, олицетворением недавней молниеносной победы над римской карающей машиной. Я же поспешил к Энею, мне хотелось поскорее рассказать Марине о случившемся, успокоить ее. Однако она опередила меня словами: «Энею стало хуже», после которых всякий разговор о битве под стенами города стал никчемным. Я лишь сообщил ей, что невесть откуда взявшиеся гунны разгромили римлян и теперь преследуют их, уничтожая, она перекрестилась и кивнула в ответ, после чего снова пыталась поить супруга отваром. Эней тяжело дышал, с хрипом и свистом, он и пытался выпить что-то, видно, как жаждал, даже губы у него спеклись, да организм, измученный раной, не позволял напиться. Лишь в предутренней мгле он смог выпить несколько глотков, а после забыться беспокойным сном.
Девятый день перед календами декабря (21 ноября)
Не представляю, как лучше, да как вовсе описать случившееся с нами. Совершенно опустошен и раздавлен. Эней скончался — после долгих и мучительных дней, проведенных без сознания, после продолжительной лихорадки, перемежающейся бредом, когда мой сын вроде приходил в себя, но снова оказывался бит тяжкой болезнью, проваливаясь в забытье. Наконец его душа не выдержала. И сердце, бившееся тем чаще и мучительней, чем дольше времени он проводил без еды и сна, остановилось.
Марина плачет без перерыва, я же лишен даже этой возможности. Мой сын, осчастлививший меня возвращением, ушел так же тихо, как в первый раз, и снова не попрощавшись. Он даже не узнал меня, не понял, что вернулся домой, где его все прошедшие годы то с надеждой, то с отчаянием ждали. Ушел теперь уже навсегда. Хочется верить, что там, где бы он ни находился, его душа наконец испытала то отдохновение, которого оказалась лишена последние несколько недель. Пусть уже так будет. У меня нет сил молиться, нет богов для обращения, как и не находится слов для них. Я опустошен и раздавлен потерей, начисто лишившей меня смысла дальнейшего существования. Не призываю смерть лишь потому, что не знаю, как к ней обратиться.
Восьмой день перед идами февраля 1167 года от основания города (6 февраля 415 г.)
Трудно описать, как мы пережили прошлый год. Темная пелена закрыла память. Но сегодня я нашел в себе силы сесть за рукопись, попробую не напрасно портить бумагу, оставшуюся от трудов великих мужей.
Прежде расскажу о событиях в городе и вокруг него, благо тех случилось за эти месяцы достаточно. Начну с гуннов, так проще будет сосредоточиться и привести в порядок мысли, всколыхнувшиеся птичьей стаей, стоило мне собраться с духом и сесть за дневник. Упорядочить бы их, но, видимо, придется полагаться на авось, позволявший мне прежде писать более-менее внятно, в том числе и на этом свитке.
За две недели, последовавшие после ожесточенной, но скоротечной схватки возле нашего городка, мы схоронили павших завоевателей. Евсевий, зачем-то считая трупы поверженных римлян, сообщил, что совокупными усилиями горожан в яму сбросили больше шести сотен тел — и это не считая сожранных волками, явно не один десяток успевшими ухватить. Гунны нашего городка похоронили своих — полсотни человек на нашем кладбище, где у них теперь собственный немалый надел.
Пока мы поминали погибших, гунны нагнали и дали бой основным силам римлян. Сражение закончилось сходным образом, легион перестал существовать: расчлененный полководцем Бонифацием под нашими стенами, он не нашел чем ответить нападающим и покорно принял свою судьбу, к нашему общему ликованию. Гунны проявили несвойственное им милосердие, не став добивать римское воинство, просто отогнали выживших в пределы префектуры Италии, а земли севернее объявили своими владениями. Теперь ими, нами всеми, восставшими землями диоцеза, включая столицу, владычествует вождь Харатон, сменивший Доната, скверным образом скончавшегося на пиру с послами из Равенны. До сих пор ходят самые противоречивые слухи о той смерти, но уж слишком странным и нарочитым было бы взаправдашнее его отравление Флавием Констанцием, едва не взятым в полон теперешним правителем. После магистр армии снова появится в моем рассказе, коли не забуду об этой сноске, но постараюсь вернуться к нему после недолгого сказа.
Мне рассказывали об отступлении, вернее позорном бегстве, римлян, разгромленных ордой Тервеля. Он верный полководец Харатона и первый поединщик, не знаю, что сие может означать. Предположу, что гунны устраивают среди своих солдат ритуальные схватки, дабы самый славный воин снискал лавры, почет и звания, но, скорее всего, я ошибаюсь и этот титул означает нечто совсем иное. Именно он прогнал мимо нашего города по дороге в Италию пленных римлян. Сам я не вышел на стены, не до того было, хотя прежде, как я писал уже, помчался во весь дух, лишь бы глянуть на сражение. Вместо меня пошла Марина, не находившая в доме места — мы с ней будто местами поменялись. Она и пересказала виденное: подробно, обстоятельно, ровно сама занималась военным делом.
Римляне появились на северной дороге вскоре после полудня, дозорный подал сигнал, от которого вздрогнули все горожане: на дороге неспокойно. Гарнизон был поднят, жители затаились в ожидании. Впрочем, все ожидали увидеть гуннов, но зрелище, представшее их глазам, впечатлило не меньше.
Римляне двигались неровной колонной, большая часть пехотинцев без оружия — во всяком случае, ни копий, ни щитов Марина не заметила, их сопровождало несколько конников, среди которых выделялся сам Бонифаций, двигавшийся вместе с оставшимися в живых командирами когорт отдельной небольшой группой, его прежде белоснежные одежды превратились в грязное месиво — приглядевшись, моя сноха поняла, что полководец был ранен в битве в плечо или руку и едет, баюкая ее, ровно младенца. Завидев его фигуру, многие из вышедших на стены засвистели, заулюлюкали, привлекая внимание не только медленно плетущихся римлян, но и горожан. Кто-то просил Арминия выйти и отмстить за разоренную столицу, кто-то рвался сам пойти добивать врагов, поворотив против них положение права о вседозволенности в отношении к врагу. Сотник с большим трудом удержал горячие головы, уверив тех, что в будущем ему может понадобиться каждый солдат: ибо произойти может всякое и чудесного спасения может не случиться. Споры и крики поугасли; высыпав на стены, горожане продолжали смотреть на проходивших, сжимая кулаки и понося врагов с безопасного расстояния. Римляне прятали взгляды, не останавливаясь, двигались на юг, через три или четыре часа их воинство наконец покинуло пределы видимости, скрывшись в лесу. Следом за ними прошли гунны, не спеша они добивали отставших, сбрасывая трупы с пути, будто выметая за ушедшей колонной дорогу.
На следующий день к нам пожаловал сам триумфатор — полководец Тервель в нарядном красном халате и сверкающих доспехах, на спине его висел золоченый лук. Его приветствовали восторженными криками, хотя и с осторожностью произносимыми здравицами: все понимали, что полководец не разумеет нашего языка, а потому восторгались как бы для себя и Беды. Сам же Тервель, охотно принимавший поздравления, дал понять, что его путь не закончен, он намеревается отбить у римлян и столицу диоцеза, вернее то, что от нее осталось, и земли окрест, которые, как я писал, теперь вотчина его правителя. И снова крики и восторги.
Тервель не стал у нас долго задерживаться, переночевав по-походному (он остановился в доме у Беды, и этим еще раз подчеркнув, насколько гунны неприхотливы и нетребовательны к роскоши, которую римские военачальники считают обычной), отбыл к своему воинству — а оно у нас даже не появлялось, не представляю, какими именно дорогами гунны прошли мимо, возможно заглянули к нашим соседям, ведь за все прошедшее время мы не имели ни малейшего понятия об их судьбе. Только под новый год оттуда прибыли торговцы. Оказалось, соседям повезло куда больше, их не тронули римляне, не успели добраться, а вот беженцев поселение приняло куда больше нашего: верно, уж очень неказист показался многим наш городок, вот и обходили его стороной, ища места побогаче и поспокойнее. Нам оставалось лишь порадоваться за соседей, счастливо избегнувших всех треволнений последних месяцев, а заодно и за тех беглецов, что нашли покой у них, — и восстановить прежние связи. Рим — это земля беженцев, ими он создавался, ими правил, достаточно вспомнить о сабинских или этрусских царях, о Нуме Помпилии или Луции Тарквинии. Но кем бы ни заселялся Вечный город, кто б им ни правил, он рано или поздно, но становился римлянином, и тем бо́льшим, чем более долгий путь к перениманию обычаев приходилось делать. Нас хоть взять в пример. Пусть теперь и слово «римлянин» в наших краях стало не просто ругательным, но нарицательным: я уже слышал, как Хельга пугала Германика злыми разбойниками в черном, которые заберут его, коли тот не будет слушаться.
Нам эта зима далась непросто. За неполные три месяца болезнями или ранениями мы потеряли почти тридцать человек, треть прибывших. Нет, еще и подступающий голод тому причиной, сейчас запасы в амбарах оскудели, пусть мы и не платили никому налогов за прошлый год, но нам самим едва хватает зерна, чтоб продержаться до нового урожая. А вот к гуннам, не в пример, боги благосклонны, их стада тучны и сыты: да, они схоронили двоих, но их место заняли другие, младенцев за зиму родилось пятеро. Мы же только теряем.
Увы, мой сын в этом скорбном списке. Эней угасал медленно, точно свеча на порывистом ветру, он то приходил в себя, то возвращался в беспамятство, пока однажды ночью его не стало. Он не мог ни есть, ни пить, за исключением отваров, что вливала в него Марина, но что это за поддержание сил? Его организм старательно противился возрождению, будто мой сын не хотел выздоравливать. Но коли так, что причина тому? Он хотел вернуться именно в город рождения, но желал ли встречи со мной? Я столько раз говорил ему о прощении, столько молил, чтобы он хоть на минуту очнулся и поел, отведал простой, но сытной пищи, да хоть куриного супа с потрошками, но Эней не отвечал мне. Знал ли, где находится? Или именно поэтому не мог, не хотел приходить в себя?
Нет, не могу задаваться такими вопросами, они сведут меня в могилу. А мне надо оставаться крепким, сильным, мне следует жить. Не ради Энея, с которым я очень надеюсь встретиться в будущем, но ради его сына, того, что зреет, потихоньку поспевая, в животе Марины.
Только поэтому я не ушел следом за Энеем: моя сноха, верно, заподозрив дурные мысли, сообщила еще в начале декабря о будущем пополнении в нашей семье, этим остановив на самом краю и вернув смысл дальнейшему существованию. Теперь я живу с иными мыслями, пусть до сих пор не могу толком прийти в себя, но это и неудивительно после невероятной встречи и такой же немыслимой разлуки с самым близким мне человеком.
(Продолжение следует.)
1 Казнь каждого десятого пленника. (Здесь и далее — примеч. перев.)
2 Очевидно, автор имеет в виду нефть.

История Древнего Рима полна загадок, а его крушение — тем более. Однако как жилось простым гражданам в эту эпоху, да не в самом Вечном городе, но далекой северной провинции? Автор дневника, вольноотпущенник, состоящий на службе городского старейшины, день за днем описывает самые непростые годы в истории страны, повествуя о жизни и быте провинциалов, вынужденных приспосабливаться ко все новым напастям, приходящим то с севера, то с юга.