Кирилл Берендеев. Дневник Луция Констанция Вирида — вольноотпущенника, пережившего страну, богов и людей


(Продолжение.)



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 1(63), 2025.


Девятый день перед календами сентября (24 августа)

Урожай отнял все время: хвала Сатурну, даровавшему дожди, когда уж не ждали. Стало не до записей, вернее, занимался другими: городок ожил, распахнул двери амбаров, стал запасаться на долгую зиму. Провианта к концу весны оставалось немного, в обрез до первых урожаев, но горожане все одно старались не экономить даже в лихую годину недорода, кивая на римское хлебосольство. Но кто из них был подлинным италиком? Я затруднялся ответить. Вольноотпущенники же и вовсе своих корней не ведают, мне отец рассказывал лишь, что наших предков полонили во время восстания в Нарбонской Галлии, однако были ли мы туземцами или прибывшими римлянами-провинциалами, сказать затруднялся. Говорил, что слышал от деда, будто и род наш прежде почитался богатым и преуспевающим и предки попали в рабство случайно, по недоразумению, но так все говорят своим детям, чтоб те во что-то безнадежно верили.

Когда урожай был собран, нас навестил сам нунций. Возок с ним прибыл ранним утром, вызвав у горожан немалое удивление, у меня особенно, я еще помнил, что такие четырехколесные повозки служили прежде для почтовых надобностей и перевозки плебеев, не имевших денег на собственных лошадей. Раньше, отец рассказывал, дорожные станции стояли через каждый день пути1, а в нашей глуши через два дня, развозя послания и письма, а еще рескрипты и постановления из Рима, знакомя курионов с новыми налогами, указами и уложениями. Часто с ними приезжали и торгаши из тех, что поплоше, а потому прибытие такого возка всегда вызывало оживление, особенно у детей. Помню, как в детстве выглядывал возок, в котором часто прибывал хромой Главк, торговавший вразнос сладостями в разных поселениях к северу от столицы нашего диоцеза. Дети в нем души не чаяли. Странно, что и на меня тогда он оказывал такое неизгладимое впечатление: нам, рабам и детям рабов, запрещалось выходить из поместья Горгия. Да и на что бы я купил сладости? Но тот странный дух сопричастности, что присущ всем детям при виде лотка со сладостями, касался и меня. И я тоже ждал Главка.

В этом возке прибыл всего один пассажир, сам нунций. Разумеется, в сопровождении дюжины гуннских всадников, тоже нарядно одетых, но взиравших на путника свысока, и не только из-за роста крепких коней. Одетый во все фиолетовое, ровно сенатор, он выбрался наружу, слегка пошатываясь: дорога долгая, тряская, а лет ему немало, за шестьдесят. Возок его был раскрашен также фиолетовым и красным, а окна еще и расписаны резными наличниками редкой красоты, изображавшими святых и страсти Христовы. У меня даже сердце захолонуло: неужто Эней постарался?

Я долго крутился возле нунция, жаждая, но не решаясь спросить о сыне. Да тот даже не видел меня, возле папского посланника и так собрался чуть не весь город. Кроме гуннов, конечно, и самых отъявленных язычников, которые, не скрываясь, стояли поодаль небольшими группками. С времен Юлиана Отступника у нас всегда находились таковые, священники пытались смотреть на их присутствие сквозь пальцы: граница рядом, а за ней христиане в меньшинстве. Да и потом — Аларих сам поборник Христа, а что вытворяет с единоверцами. Наши же отщепенцы — чаще всего влиятельные горожане, пусть и из пришлых, но ведь римляне. Да и живут тихо, свою веру не выказывая. Я вот, хоть и крещен еще самим Горгием, тоже не вылезал никогда с мнением о богах и их детях. Горгий, убежденный последователь Ария, крестил всех своих немедля — что рабов, что домочадцев.

Вот и нунций как пришел в себя и отобедал, снова вышел на площадь с воззванием. Клементий, и без того крутившийся возле представителя святого престола, уже собрал толпу пространными речами о необходимости духовного вспомоществования битве, разразившейся между государем, истинным адептом православия, и невеждой Аларихом, отрицавшим равнозначность Святой Троицы; он имел в виду единство в силе и славе обоих богов христианства и некое их нематериальное воплощение, именуемое духом, в которое не то один из них, не то оба периодически перевоплощались. Вот сколько ни силился, но не мог постичь этого догмата. Клементий же, хитрован, сам расставлявший христианских богов по иерархии от отца к духу, тут вдруг переметнулся на противоположную сторону: видимо, другой папа взошел на престол и стал иначе толковать писание. Впрочем, это никого не смутило, все равно суть спора о Троице понимали лишь сами священники.

Нунций, приосанившись, вышел вперед и принялся нараспев пересказывать новости: сообщил, сколько германских племен остались верны Флавию Гонорию, а после радостно известил, что хоть Аларих и осадил Рим, но двинуться дальше и подступиться ни к августу, ни к папе, запертым в Равенне, не решается, ибо их защищает сам господь бог, без уточнения, какой именно, очевидно, самый главный. Сейчас же нунций как посланник святого престола просит горожан присоединиться к мессе и отслужить молебен во здравие императора и его спасение от богопротивного нечестивца.

Его короткая речь произвела самое скверное впечатление, особенно после того, как нунций, не сдержавшись, назвал Гонория «божественным августом» — до сей минуты подобный титул принадлежал только одному правителю, и явно не нынешнему. Площадь потихоньку опустела. Но на службу собрались все, включая и самых ярых нехристей, пришел и я. Городок обезлюдел, только гунны остались в стороне. Впихиваясь в притвор церкви, переделанной из большого храма Юпитера, я видел, как они, против обычая, выбрались с огороженной земли и с интересом взирали на наши благонравные деяния.

Я молился со всеми. Нунций, хоть и оказался скверным оратором, обнаружил неплохой голос: видимо, поняв ошибку, он только читал молитвы и пел. Я же слушал и не слышал его, целиком поглощенный собственными мыслями. Одни боги знают, кому я молился, просто просил услышать нунция, помочь императору, а еще пуще того — сохранить Рим, не только город, в котором, кажется, начинался уже голод и подступала холера, вечная спутница войны, но и жизни жителей его, окрестностей, Италии, всей империи. Уберечь и сохранить Энея, где бы он ни был, что бы ни делал. И пусть он уже, блудный сын, вернется домой.

Многие молились, как и я, не пойми кому: просили, умоляли, улещивали своих богов в унисон с остальными. Песни уносились под своды, выбирались через барабан на крыши, растворялись в жарком недвижном воздухе ясного полудня, обрамленного, будто в общее настроение, черными подступающими тучами — собиралась гроза, заметно парило. В церкви была подлинная душегубка.

Наконец служба закончилась. Расходились тихо, молча. Тишина в городе долго не нарушалась, вплоть до самой грозы, разразившейся к концу жаркого, душного дня.

Календы сентября (1 сентября)

В доме народных собраний кончилась бумага. Сами мы ее никогда не производили, а нынче, когда почтовая служба пришла в полный упадок, ее завозили последний раз… даже не помню, когда. Курион приказал экономить, писать на обратной стороне других листов, а после, посовещавшись с отцом Клементием, велел взять из библиотеки свитки, из наименее нужных. Я долго молчал, потом произнес:

«Отец Евсевий, мы и прежде очистили от чернил книги Апулея и Петрония, речи Цицерона и Дионисия2, куда ж еще?»

Но глава города только пожал плечами:

«Всегда можно ужаться, Вирид. Я ведь знаю, что ты сам что-то пописываешь, и смотрю на это сквозь пальцы. — Я стал возражать, но Евсевий махнул рукой: — Может, твои заметки и важны, но мы же не уподобимся последним дикарям и не вернемся к дощечкам и воску. Ищи возможности».

Он один по старой памяти называл меня прозвищем, остальные, даже те, кто помнил еще подростком, согласились перейти на имя, дарованное господином в придачу к вольной. Мне никогда не нравилось это прозвище, намекавшее на мою слабую ученость3, но в устах Евсевия оно не звучало пренебрежительно, да и какие отношения могут быть между главой города и его писарем?

Отчасти он прав: я сам, что скрывать, занимался делом совсем неподобающим. Но тому была причина. Несколько манускриптов в нашей библиотеке оказались писаны разведенными чернилами, а потому от времени совершенно выцвели; среди пропавших трудов оказались «История» Тацита и «Поэтика» Аристотеля. Один из свитков я и использовал для своих заметок, которые пишу сейчас, оглядываясь через плечо в поисках новых жертв бюрократической необходимости. Очень не хочется приносить на алтарь книгу Юлиана, сей император остроумен в слове и изящен в презрении к христианам, но, коли священник узнает, что хранится в либерее, мне как ее содержателю не поздоровится. Возможно, снова придется идти к Цицерону, его речей у нас еще много, да они и похожи друг на друга. Или покуситься на «Илиаду»? — она точно не сгинет.

Ведь мне надо думать еще и о том, что мы оставим нашим потомкам. Имея в виду тот кошмар, что случается и в других городах моего отечества. Всякий раз, вспоминая об этом, я внутренне содрогаюсь при мысли, что то или иное произведение мудрейших мужей Рима исчезнет бесследно — и я окажусь тому соучастником.

Пятый день перед календами октября (27 сентября)

Прибыла еще одна гуннская семья: четыре женщины, пятеро детей, в том числе один подросток, и с ними шестеро слуг. Когда им освободили дом, проводить и показать все необходимое взялась Хельга; вместе с курионом и шаманом, окуривавшим избу и изгонявшим из нее следы чужих богов. Их языком она успела овладеть в той степени, чтоб с ней гуннки свободно заговаривали. Тем более странно, что их женщины ни с кем не общались, кроме своих; возможно, даже с мужчинами не имели права заговорить, пока те сами не обратятся. Я не знаю их обычаев, но в этот день кое-что мне открылось. Когда Хельга перекинулась словечком с гуннками, она предложила их ребятишкам моченых яблок, жена Арминия часто их готовила; но тут наткнулась на явное непонимание. Одна из женщин что-то шепотком объяснила Хельге, та смутилась, покраснев, отошла.

Я не выдержал, улучив минутку, обратился за расспросами. Хельга улыбнулась в ответ:

«Моя ошибка, — ответила она просто. — Я не разобралась и предложила сладости вначале детям наложницы, а начинать надо со старшей жены, и вообще, всё предлагать ей сперва и у ней спрашивать разрешения».

Так стало понятно, что перед нами не шесть семей, а всего три: четыре жены и три наложницы одного гуннского военачальника, две жены и две наложницы того, чья семья только перебралась, и одна жена и наложница воина совсем на их фоне бедного. И все как-то умудряются жить в мире и гармонии, что совершенно непостижимо. Хельга поначалу сама удивлялась такому укладу и представить себя на месте собеседницы, младшей жены, ну никак не могла.

Я улыбнулся и, не выдержав, попросил у нее моченых яблок, коли не против. Так закивала, предупредив, что они кисловаты, но обращать на это внимания я не стал. С удовольствием впился в хрусткий бок. Хельга смотрела на меня, улыбаясь. Откуда ей знать, что за воспоминания связаны у меня с подобным яством. Рассказывать ей не стал, но для заметок сделаю исключение.

Я уже писал, что в детстве не мог наглядеться на лоток со сладостями, привозимый едва ли не каждый месяц хромым Главком в наш городок. Сейчас мне кажется, не таким уж и стариком он был, едва ли намного старше меня нынешнего, но в ту пору все взрослые казались мне безмерно пожилыми. Странным образом для меня этот лоток стал неким символом недостижимой сопричастности с тем миром, вход в который мне был с рождения заказан. Неудивительно, что когда на пятнадцатом году я получил от Горгия вольную, то не напился на все деньги, как сделало большинство остальных отпущенников, не пошел в лупанарий, как поступили иные. Я мог бы провести первый день за городом, куда мне тоже прежде запрещалось выходить, мог пойти в библиотеку, прикоснуться к запретным трудам, о коих мечтал так часто и подолгу, мог отправиться в театр в соседнем поселении, у нас такового не имелось. Нет, я отыскал на форуме Главка и, верно, невообразимо смущаясь, попросил у него сладости.

«Извини, парень, — оглядывая меня с головы до ног, произнес торговец, — остались только яблоки. Будешь?»

Я кивнул, он протянул мне одно, кажется, в тот момент все поняв. Я долго благодарил торговца, он предложил еще одно, за счет заведения, кисло-сладкое, я не мог отказаться. Именно таким образом осуществилась моя первая мечта свободного человека.

Канун нон октября (7 октября)

Не знаю, с чего начать. Несколько раз порывался написать, но не получалось. Не в силах и осмыслить случившегося даже сейчас, хоть прошло уже больше недели с того дня, который…

Перо останавливается и выпадает из руки. Лучше я просто попытаюсь пересказать случившееся тем днем, чем раз за разом безуспешно стараться постичь хоть сердцем, хоть разумом известие.

Вскоре после полудня к городским стенам прибыл небольшой отряд конников, человек в тридцать — все в римских одеяниях, признаться, я давно уже не видел таких, италийские всадники не навещали нас уже несколько лет. Главным среди них являлся человек в ярко-красной одежде — магистр армии4 Флавий Констанций, тот самый настоящий римлянин, что теперь занимал место казненного два года назад полководца Стилихона, выходца из вандальского племени. Ворота отворились для всадников, порядком уставших: как сказал один из спутников магистра, в фиолетовом одеянии сенатора, ночь им пришлось провести в дороге.

«Готы сейчас по всей Италии, Реции5, Далмации, всюду, — говорил он, поглядывая на Видигойю и наших ратников. — Спасу от них нет».

Видигойя, понятно, смолчал, пригласив всадников проследовать за ним. Проходя мимо домов гуннов, Флавий Констанций замедлил шаг, после остановился и некоторое время глядел на одну из наложниц, кормящую грудного сына возле дома безо всякого стеснения. Наконец прошел в отведенные покои. Тотчас вызвал к себе Евсевия — вернее, просил прийти всех куриалов, но, когда понял, что диктаторствует в поселении лишь один аристократ, раздраженно покачал головой и потребовал всех, кто состоит на службе в куриях, включая и мелких чиновников — видимо, я тоже вошел в подобный круг, раз курион велел мне остаться. Готам он в подобном приглашении отказал, сказав, что доверять им никак не может, расскажет все только подлинным римлянам, а уж вы, мол, сами решите, что и как пересказывать варварам.

Меня передернуло, но курион только кивнул. Я зачем-то спросил, надо ли стенографировать его слова, на что магистр армии ответил коротко: «Решайте сами». Я взялся за перо, положил перед собой несколько листов бумаги. Еще раз оглядев собравшихся — всего-то шестерых местных, включая притихшего отца Клементия, против стольких же прибывших, — магистр армии коротко произнес:

«Рим пал».

После этого наступила тишина столь протяженная, что Флавий Констанций вынужден был повторить свои слова, ибо их никто не смог осмыслить, не то что поверить. Немного раздражившись, прибавил:

«Это случилось в последних днях перед календами сентября», — поразмыслив, он назвал точную дату, я вздрогнул, внезапно вспомнив — именно в этот день мы пели осанны императору и молились за спасение столицы, теша себя немыслимыми надеждами. И вот как оно получилось.

Курион попросил подробностей.

«Изволь, — коротко отвечал Флавий Констанций; помню, он долго всматривался в лица собравшихся, прежде чем заговорить. — После прошлогодних переговоров Аларих обязался уйти от Рима в Иллирию, где его воинство и размещалось прежде».

«Прости, отец магистр, — неожиданно перебил его Евсевий, использовав для обращения к военачальнику те слова, которые обычно употребляет слуга, — мы ничего не знаем об итогах тех переговоров, просвети нас, поелику возможно».

И снова в его устах зазвучали слова времен царского Рима. Но Флавий Констанций, кажется, не обратил на это особого внимания:

«Вкратце история такова. После прежней уплаты дани Алариху подлый вождь готов нарушил договор и вернулся из Иллирии в Италию. Стал требовать еще больше денег, рабов в свои войска, а также территорий для поселений в Далмации и Норике. Наш август поклялся, что ни под каким предлогом не вступит более в переговоры с врагом отечества, но изгонит его силой оружия. Тогда я был первый раз послан в Паннонию к гуннам и вернулся с войском в десять тысяч конных и пеших».

При слове «пеших» у куриона явственно округлились глаза, кто-то тоже кашлянул удивленно. Чтоб гунны и ходили пешком? Но перебить еще раз Евсевий не посмел.

«Когда гунны прибыли, Аларих испугался, отказался от золота и рабов, стал просить лишь земли и гражданства для тех готов, что пришли с ним. Конечно, август не стал договариваться. Тогда нечестивый перешел все границы и, захватив Остию, наш главный порт, осадил Рим снова. Хуже всего, префект столицы, Приск Аттал, перешел на сторону варвара и стал марионеткой в его руках. Аларих назвал его новым императором и попытался осадить и Равенну, дабы низложить нашего августа».

Взрыв возмущения при этом уподобился вздоху отчаяния. Флавий Констанций продолжал:

«Август получил еще подкрепления из Романии, от наших восточных друзей и соседей, им он повелел перекрыть поставки зерна на север Италии из Африки. Начался голод, готы вынуждены были бежать прочь, на север, император и Рим были спасены».

Я содрогнулся. Думаю, не только я один. Курион переглянулся со священником, Клементий кусал губы. Рука моя дрогнула, как ни старалась следовать за словами магистра армии, но посадила кляксу. Я промокнул бумагу и взял другое перо.

«Готы стали грызться меж собой: Аларих хотел идти в Африку, но Аттал желал продолжения осады, пусть войско и поредело. Тогда вождь готов скинул свою марионетку и отослал его посох августу, вновь предложив переговоры. — Флавий Констанций немного помолчал, как бы решая, что лучше рассказать дальше. Продолжил так: — Император колебался, он и хотел встретиться, и понимал, что переговоры ни к чему не приведут. — И тут же прибавил: — Не верьте тем, кто говорит, будто август встречался с подлым готом. Ясно, не верьте! — Он снова помолчал и заговорил иным тоном: — А вскоре и сами готы подняли мятеж. Все начало этого года Аларих подавлял его, но весной снова пошел на Рим».

Снова тишина, которую никто не посмел нарушить. Перо оказалось дурным, я взял еще одно, последнее. Помню, промелькнула торопливая мысль: надо ощипать гуся, пока не за кем записывать. И от этой мысли содрогнулся, вдруг вспомнив, что поднял руку на сакральное животное — во всяком случае, в этот миг.

Наконец Флавий Констанций произнес:

«Я рассказал всю предысторию. Теперь вернусь к августу».

Кажется, не один я сперва не понял, что магистр армии имел в виду не императора, но месяц, называемый в честь первого из их числа. Пусть Октавиан и не желал, чтоб его называли таким образом.

«Готам никто не препятствовал. Их путь с севера полуострова до самой столицы занял около декады, вряд ли больше. Простецы приветствовали Алариха, города сдавались ему, плебс ликовал. — Странно, что Флавий Констанций не смотрел в этот момент на меня; кажется, я густо покраснел при этих словах, будто являлся причиной всех италийских бед. — Мерзкие плебеи принимали вождя варваров как помазанника божьего, как спасителя, как… — Он захлебнулся словами и замолчал. Затем продолжил: — Когда Аларих подошел к Риму, его уже встречали. Подлые людишки… они…»

Флавий Констанций закашлялся и попросил воды. Курион поднес ему плошку, тот жадно выпил, остатки плеснул на пол.

«Вино у вас кислое, — пробормотал тот и произнес: — Что дальше? Я уже сказал. Подлый плебс, не желая сражаться или боясь нового голода, открыл ворота. Что он хотел? Пощады? Так получил по высшей мере!»

Он снова закашлялся, долго, трудно. Было видно, сколь тяжка ему роль рассказчика, пусть и не очевидца: магистр армии в те дни укрывался в Равенне. Курион предложил ему еще вина, но тот отказался.

«Три дня варвары грабили Вечный город, — срывающимся голосом заговорил Флавий Констанций. — Три дня жгли и разрушали самые прекрасные здания, убивали самых доблестных граждан, десятки сенаторов и всадников погибли, почтенных матрон насиловали, отцов города вешали на воротах и площадях. Даже сестра августа, Галла Плацидия, оказалась у безумца в заложницах, что говорить о других! Горожан забивали, как скот. Пожар в городе вышел не менее чудовищный, чем во времена Нерона, множество людей погибло в огне, который они даже не пытались тушить. А когда готы поняли, что хлеба в городе не осталось, они покинули Рим и отправились на юг, оставив горожан скорбеть о близких и сожалеть о павшей столице. Только церкви не тронул деспот, хоть тут вспомнил, что является первейшим христианином».

Курион, немного помявшись, — видимо, и его тишина оглушала и не давала ясно мыслить, — спросил, что стало с тем готским легионом, который проходил мимо них месяц назад. Флавий Констанций не мог уверенно сказать даже, к какой стороне тот примкнул в итоге. Рассказал лишь, что войска Романии, отправившиеся на помощь к дяде тамошнего владыки, подошли к Равенне и уничтожили готские отряды, находившиеся окрест города; после освободили и Рим от засилья варваров.

«Весь север Италии в ужасе и смятении, — продолжал магистр армии. — Готы бесчинствуют, хуже всего то, что простецы примыкают к их отрядам и сами грабят и убивают. Свергают статуи и, как я слышал, даже оскверняют храмы. Август приказал одним ударом покончить с бесчинствами — для этого и отправил наше посольство к царю гуннов Донату, — он так и поименовал вождя этих кочевых племен, — дабы просить помощи, исполнив долг федерата империи. А после мы примемся и за Алариха».

Курион начал говорить: мол, сколько еще народу сгинет тем временем, но осекся и опустил очи долу. Странно он себя вел в присутствии магистра армии, ровно и не ровня ему. Флавий Констанций ничего не ответил Евсевию, помолчал недолго, затем сказав, что хочет отдохнуть перед последними днями пути, тем самым выпроводил всех собравшихся за порог. Последним, низко склонившись, вышел я и затворил дверь. Но на пороге меня пробрала страшная дрожь, я долго стоял подле входа, не в силах ни унять ее, ни двинуться дальше. После придя домой, кинулся на постель и неожиданно разрыдался, чего со мной не случилось со смерти Марии.

Третий день перед нонами января, 27 год правления Флавия Гонория (3 января 411 года н. э.)

Все последующее время не смог написать ни строчки, не хватило ни сил, ни духа. Будто догорело во мне что, но разве только во мне. После отъезда Флавия Констанция городок притих, улицы опустели, и разве в церкви стало, против обыкновения, больше прихожан. Слушали заунывные молебны отца Клементия и молчали, прежнего хорового пения, столь привычного иными днями, я не слышал, в полуденный час проходя мимо старых стен. Даже на базаре торговаться стали куда тише, полушепотом.

Через несколько дней после отъезда я решился и пересмотрел свои тогдашние записи, аккуратно переписав их в этот свиток. Забыл внести одну деталь: посольство Флавия Констанция уехало другим днем затемно, перед утренней стражей — с некоторых пор мы живем по часам нашего гарнизона. Перед отъездом магистр армии имел недолгий разговор с Видигойей, трудно сказать, о чем именно они говорили. Но могу сказать одно с уверенностью, слова военачальника столь глубоко ранили нашего центуриона, что перенести их он уже не смог. Несколько дней сотник ходил мрачнее тучи, а после оделся во все белое, ровно покойник, и, запершись, бросился на меч. Оставил после всего три слова в записке: «Простите и прощайте». Ему всегда была свойственна лаконичность в речах.

Признаться, это событие еще больше выбило меня из колеи. В то время мы как раз собирали налоги с окрестных хозяйств, неделю после смерти Видигойи я ходил, точно побитая собака, плохо понимая, что со мной, даже что делаю и, главное, зачем это. Курион сам слег, неудивительно, что трястись в повозке мне приходилось в компании лишь Арминия, теперь ставшего центурионом, двух его помощников — Гезалеха и Румлуха — и городского мытаря, моего тезки Септимия, рода аристократического, но растерявшего и земли, и влияние, и богатства еще во времена Константина, поднявшегося было при Юлиане, на волне восстановления язычества, но после вернувшегося в прежнее существование. Надо думать, что Септимий с младых ногтей относился с недоверием к церкви, и это еще мягко сказано. Отправляясь с нами, встречаясь с агриколами, горожанами, из тех, кого знал, но кто позабыл или еще не знал о скверном его языке, мытарь немедля начинал злословить; самым очевидным объектом оказывалась церковь и ее обитатели. Не то чтоб Септимия не любили, но желчью своей он, нестарый еще человек, всех от себя успешно отвратил и теперь сношался лишь с себе подобными ярыми противниками Христовых заветов. А их, после страшного известия, кажется, прибавилось. Или мне так показалось, или они стали встречаться чаще и говорили уже вслух, понося нынешние порядки и уложения.

Мения оказалась совершенно подавлена смертью супруга, несколько недель я не видел ее вовсе, а когда встретил — не узнал. Женщина пусть и немолодая, но миловидная превратилась в собственное жутковатое отражение: бледная лицом, с потеками6 под глазами, она бродила по поселению, ровно помешавшаяся. Девочки шли следом, присматривая за матерью; неожиданно она останавливалась и начинала бить себя в грудь, глухо постанывая. Тогда они приходили на помощь и уводили мать в дом. Зимой она сильно заболела, настолько, что больше недели отказывалась есть.

После болезни Мения немного пришла в себя, но и только — днями сидела за пряжей возле окна, превратившись в собственную тень. Хорошо, за ней было, кому присматривать, иначе б и ее потеряли.

Не переменился, кажется, только Клементий. Служить стал чаще, к себе строже относясь. Все ждал со дня на день прохождения колонн гуннских воинов, вот только их ни осенью, ни зимой так и не случилось. В середине декабря пошли сильные снегопады, дороги занесло совершенно, всякая связь с миром прервалась. А когда метели поутихли, пришли морозы, да такие, что Клементий начинал мессы, закутавшись в огромную медвежью шкуру, накинутую поверх нескольких шерстяных рубашек или надетую как готский сагум7.

И, только когда пришло время платить по счетам, в самом конце декабря, морозы поутихли, снова пошел легкий снежок. За это время мы потеряли еще двоих — Анастасию, рыбачку, дочь покойного Виомадия, замерзшую у лунки, и ее супруга Альбофледа, гота-ветерана, ушедшего через неделю, перед самым концом лютых холодов. Прежде он служил вместе с Видигойей и, будучи первым среди друзей сотника, тяжело пережил его уход.

После похорон, отложенных до того времени, как лопата снова стала вонзаться в окаменевшую землю, жизнь принялась возвращаться в привычное русло. Ничего не происходило, ни плохого, ни хорошего, и это принесло определенное облегчение. Казалось, страшное известие, ставшее первопричиной всех наших несчастий, потихоньку начало улетучиваться из памяти. Люди ходили друг к другу в гости, как прежде, поздравляя с наступлением нового года.

Странная у нас, римлян, традиция — платить налоги в канун новогодья. Вот и сейчас, когда пережившие лютые холода горожане накрыли столы и стали устраивать лукулловы пиры или хоть их подобие, почитая оные за обыкновение всех италиков на всякое празднество. Тем более, у христиан закончился пост, они отметили день рождения бога-сына, приходящийся аккурат на возрождение убиенного Сетом Осириса. И только старик курион скупердяйничал, нет, не по обыкновению своему, Евсевий хлебосолен, но из опасений непредвиденных поборов, которые непременно случатся, стоит только мытарям из столицы диоцеза прибыть в нашу глушь. Остальные его не слушали, напротив, приглашали за стол, когда курион пытался напомнить гуляющим о священном долге перед императором и отечеством. Кто-то ругал Евсевия, а кто-то и самого августа, на что курион только морщился. Рассказ Флавия Констанция о падении Рима задел всех и свербел в сердце у всякого выслушавшего. Вот и мне было неприятно вернуться к заметкам и соотносить год с этим императором, как, верно, писцам времен Нерона или Гелиогабала. Но если тогда август действительно почитался как помазанник божий, как покровитель всего Рима, то сейчас… Христианство не оставило возможности для государя стать хотя бы подобием высшего существа, разве посмертно и только в качестве святого — а это куда ниже даже святого духа. Прежний ореол величия вокруг персоны августа померк, его род свергнут с небес обратно на землю, однако как истинный римлянин может относиться к пусть и великому, но человеку на престоле? Кажется, только полубог может стать императором в нашей стране, остальным сие неподвластно. А это значит, о государе будут говорить, только поминая дела его — и либо морщиться при имени, либо поносить, как это делают многие, стоит только заговорить о нынешнем августе.

В другой раз напишу дату «от основания города», пусть и мало кто пользуется этой системой счета.

Тринадцатый день перед календами февраля (20 января)

Гунны пережили самые холода спокойно, кажется, у них снова пополнение. Хотя мне трудно об этом судить, они, как и прежде, не общаются с горожанами. Разве с Хельгой, непостижимым образом нашедшей общий язык с этими странными людьми. Впрочем, сейчас и она перестала подходить к женам и наложницам: холода лучше переживать с близкими, а с чужаками стоит говорить, когда возникнет насущная необходимость, пока же таковой, хвала Юпитеру, не случалось. Хоть и в этом месяце морозы нас тоже потрепали, но не так зло и совсем недолго. Но все равно эта зима выдалась куда крепче всех, мной памятных, да и старик курион тоже не мог припомнить подобной. Хотя последнее время он стал жаловаться на память — и почему-то на покойного Афанасия, в свое время отбившего у него супругу. В начале календ февраля он приболел, а едва придя в себя, вдруг затревожился отсутствием мытарей из диоцеза, будто их немедленное появление только и могло его утешить. Никто не понимал, что на него нашло. Евсевий пытался объясниться на свой лад, говорил, что налоги должны быть уплачены вовремя, что недоимки снимут с города и его правителя по самому суровому счету, что закон нарушать нельзя. После чего у него снова открылся жар, на какое-то время курион угомонился.

Ноны февраля (5 февраля)

Когда прошлый раз я писал о странном приступе благочестия у Евсевия, к которому с подозрением отнеслись даже его близкие, по неосмотрительности забыл приписать, насколько порядочным человеком он являлся. Меня подобное вовсе не удивило: в отличие от сына Созия, Евсевий и прежде гроша себе не брал, полагая неприличным обирать горожан, тем более в непростые времена. Пусть христиане обосновывали это внутренней потребностью в их боге, мне подобное казалось как раз самым искренним проявлением широты римской души. Мы такой народ, ничего не поделать: щедры к ближнему и, даже понося отечество, всегда стоим за него горой, вплоть до последнего. Многие чужеземцы не понимают, отчего так устроен наш мир, видя в величии наших общественных сооружений лишь показную щедрость отцов города и желание прослыть другом народа, раздаривая крохи со своего стола беднякам и от особой необходимости строя то или иное здание, за посещение которого ни один гражданин, начиная с раба и заканчивая сенатором, не платит ни гроша. Тот же Видигойя, называвший себя исключительно римлянином, никак не мог постичь, что понуждает богатых мира сего расплачиваться за тех, кто их положения не достиг. Взять старшего брата Евсевия, построившего последнюю каменную терму у нас, он даже брал в долг, чтоб закончить это сооружение. Да и сам курион разорился, выплачивая долги города — и ничуть не тужит об этом. Но наше общество действительно построено на очевидном принципе, что всяким полученным богатством следует поделиться с ближними и дальними. Такой стародавний, общинный еще принцип лежит в основе не только законов, нет, но и самосознания. Это сближает людей, скрепляет общество, подобно цементу, проливаемому на кирпичную кладку строения. И позволяет бедным не голодать, а богатым не забывать о тех, кто менее удачлив, об отвергнутых, гонимых, о том, что Фортуна во всякий момент может передумать и перекроить судьбу человека заново.

Хотя нет, зря я помянул богов. Наше общество зиждется на доверии и благочестии: не могу не привести слова Цицерона, писавшего, что для римлянина на первом месте интересы государства, на втором семьи и лишь на третьем личные. Сейчас, здесь, в отрыве не только от величественного Рима, но даже от нашего диоцеза, мир сжался до размеров вот этого городка. И курион платит за всех не потому, что хочет выглядеть лучше (к чему, если его и так знают все?), не потому, что желает подать бедным во избежание оскорблений (никто против него слова дурного не скажет), но исключительно из принципов морали, являющейся первоосновой нашей жизни.

И незачем поминать Нерона. Из всякого правила есть дурные исключения. А вольноотпущенники вроде меня, попадая в порядочное общество, всегда жаждут померяться пусть не знатностью, но хоть чем-то, и пример Нарцисса будет кстати.

Да и то — Рим далеко, он будто истаял за горизонтом. Видигойя прав в другом: мы — это и есть Рим. Мы, провинция, далекие и близкие, мы едины в том, чего сам позолоченный Рим давно запамятовал. Хотя бы о железных кольцах сенаторов.

Третий день перед календами марта (27 февраля)

Злоязыкий Септимий снова явил себя, на этот раз во всеуслышание. После очередной мессы он подошел к церкви и стал вспоминать, какой чудный храм Юпитера стоял на этом месте. Когда же его попытались прогнать, он отскочил от прихожан и вдруг принялся вопить об их грехах. Прокляв пришлую семью богов, Септимий заявил: именно от отступничества и случились последние наши несчастья — готы, Рим, император, голод позапрошлого года и морозы этого. Приплел и болезни, поразившие город в последнюю неделю, от которых скончались еще двое — младший сын Румлуха, полутора лет, и старуха Мария Квиринала, ведунья, пусть и христианка, но, как многие подозревали, тайно поклонявшаяся Салюте: жаль, что богиня здоровья и благополучия ее обошла стороной. Впрочем, ей уже исполнилось семьдесят.

На Септимия зашикали, но и только, горожане растерялись и вдруг стали внимать его пространным, путаным, но яростным речам, слушали до тех пор, пока не подоспел Клементий. Вырвавшись из церкви, как лев из клетки, он бросился к Септимию, вытолкал его прочь, но тут уже на самого священника зашикали. После чего вмешались солдаты, расталкивая горожан, начали наводить порядок на форуме. Жители расходились, но явно неохотно. Септимий просто сиял, как только отчеканенный сестерций.

А гунны… Что гунны: они на всё взирали со стороны.

(Продолжение следует.)


1 Римская мера длины в 30 км: путь предполагался легионерским шагом в полной выкладке. (Здесь и далее — примеч. перев.)

2 Возможно, автор имел в виду Дионисия Катона, римского моралиста, известного своими афоризмами.

3 «Вирид» на латыни означает «зеленый».

4 Высший армейский чин в поздней империи, сродни маршалу.

5 Римская провинция на месте современной Швейцарии.

6 Так в тексте.

7 Род пелерины.


История Древнего Рима полна загадок, а его крушение — тем более. Однако как жилось простым гражданам в эту эпоху, да не в самом Вечном городе, но далекой северной провинции? Автор дневника, вольноотпущенник, состоящий на службе городского старейшины, день за днем описывает самые непростые годы в истории страны, повествуя о жизни и быте провинциалов, вынужденных приспосабливаться ко все новым напастям, приходящим то с севера, то с юга.

Ридеро: https://ridero.ru/books/dnevnik_luciya_konstanciya_virida_volnootpushennika_perezhivshego_stranu_bogov_i_lyudei/ — тут можно скачать или заказать полную бумажную и электронную версию книги

Озон: https://www.ozon.ru/product/dnevnik-lutsiya-konstantsiya-virida-volnootpushchennika-perezhivshego-stranu-bogov-i-lyudey-1708206089/ — бумажная версия

Амазон: http://www.amazon.com/dp/B0DHXVM4QL — электронная версия

Литрес: https://www.ozon.ru/product/dnevnik-lutsiya-konstantsiya-virida-volnootpushchennika-perezhivshego-stranu-bogov-i-lyudey-1708206089/ — электронная версия

Вайлдберриз: https://digital.wildberries.ru/offer/278612 — электронная версия

1 комментарий в “Кирилл Берендеев. Дневник Луция Констанция Вирида — вольноотпущенника, пережившего страну, богов и людей

Оставьте комментарий