Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 4(42), 2023.

Чарльз Джозеф Фингер (1869—1941) был человеком необычной судьбы. Родился и получил образование (весьма неплохое, особенно в области литературы и… фортепианной музыки) он в Англии. Наибольшую известность обрел как американский автор приключенческих романов, но кем только не побывал в своей жизни: золотоискателем, поваром, овцеводом, бухгалтером, педагогом… проводником (не на железной дороге, а в дикой, зачастую даже воюющей пампе)… кажется, даже «охотником за головами»… собирателем научных коллекций и индейского фольклора… Пять лет возглавлял крупную газету, лучшую на Среднем Западе, в штате Миссури. Шесть лет возглавлял консерваторию, лучшую на Дальнем Западе, в штате Техас.
В двадцатилетнем возрасте ощутив неистребимую тягу к путешествиям, Фингер начал даже не с «Дикого Запада», а с гораздо менее цивилизованных краев: Патагонии и Огненной Земли. При этом его чуть не занесло в «альтернативную историю» — отнюдь не как литератора, а как одного из ее, этой истории, творцов. В те годы самые масштабные экспедиции по «несению бремени белого человека» (со всеми последствиями) на Огненной Земле осуществляли выходцы из Румынии — и был шанс, что эта территория, объект споров между Чили и Аргентиной, не достанется никому из «спорщиков» (как на грех, не признававших знаменитую доктрину Монро «Америка — для американцев!»), а уйдет под румынский протекторат. Причем протекторат мыслился не Румынии как страны (с ее официальным правительством, деспотичным и коррумпированным, участники этих экспедиций дела иметь не хотели), а румынского королевского дома, конституционной монархии. В этих планах англичанин Фингер играл не вполне ясную, но, похоже, значительную роль… однако что-то «не срослось», и потому карта мира сейчас выглядит так, а не иначе.
Воспоминания Фингера о неизведанных краях и встречах с индейцами во многом автобиографичны. Правда, путешествовать ему приходилось не по джунглям Колумбии, где происходят основные события «Бога-ящерицы», а по травянистой и кустарниковой пампе Аргентины. Поэтому рассказ, повествующий о странных рептилиях (передвигающийся на задних лапах «ящер» ростом с человека, безусловно, вызывает совершенно определенные ассоциации!), связанном с ними загадочном культе и ужасных чудесах, следует рассматривать как чисто литературное произведение. Хотя кто знает, не стоят ли все-таки за ним какие-либо индейские предания, которые Фингеру были известны лучше многих…
Когда вас одолевают сомнения в правильности собственных убеждений, это неприятно, так что я бы хотел, чтобы тот человек, Раундс, никогда не попадался мне на пути. Такое впечатление, что он сделал это с единственной целью: поколебать мое самообладание. Короткой беседы с ним мне хватило, чтобы расстроиться. Сейчас я смотрю на свою коллекцию с куда меньшим интересом, чем раньше. И результаты моих исследований радуют меня вовсе не так сильно, как можно представить, прочитав мою монографию «Ящеры Экваториальной Америки». Конечно, это настроение пройдет, и я восстановлю уверенность в себе. В конце концов, его история расстроила бы большинство людей. К тому же у него имеется неприятная привычка не к месту вставлять странные реплики. Впрочем, судите сами.
Я впервые увидел его, проходя через зал рептилий к своему кабинету. Тогда я принял его за обычного работягу, убивающего свободное время, — такие часто приходят к нам в музей. Еще через два часа я заметил, что он внимательно изучает карточки ящериц. После этого его явно заинтересовала моя коллекция окаменелостей, показывающая, какой была жизнь в предилувиальный период1. Тогда я к нему и подошел. Он показался мне человеком умным, мне импонировало его увлечение ящерицами, к тому же оказалось, что он бывал в Перу и Колумбии, так что я пригласил его в свой кабинет.
У этого человека имелись странные привычки. Он был напрочь лишен того уважения, если можно так выразиться, которое обычно испытывают к людям моего положения. Становясь профессором и хранителем музея, человек привыкает к тому, что обычные люди общаются с ним с некоторой, как бы это сказать, застенчивостью. Это совершенно нормально, они отдают ему должное. Но Раундс был не таков. Он держался очень легко, с необычайной невозмутимостью. Я указал ему на стул, предназначенный для посетителей и студентов, но он не сел туда, а подошел к окну, поднял нижнюю раму и умостился на подоконнике, свесив одну ногу, а вторую поставив на пол. Он выглядел готовым к прыжку или к необходимости срочно бежать. Мне казалось, что он постоянно находится начеку. Не спросив разрешения, он набил трубку табаком из диковинного кисета, потом закурил — и все это, используя только одну руку.
— Я ищу особенную ящерицу, — сказал он. — Только это не ящерица. Эта зверюга слишком тяжелая и вытянутая, чтобы быть ящерицей. Она ходит на задних лапах. Белая. Ее укус ядовит. Водится в экваториальных районах Колумбии.
— Вы видели ее? — спросил я.
— Нет, — прозвучало в ответ. Потом он добавил: — А что?
— Просто такого существа не может быть, — объяснил я.
— Откуда вам знать? — резко спросил он.
— Семейство ящериц подробно описано и классифицировано, — ответил я, — и в нем нет никого, кто отвечал бы вашему описанию. Прежде всего…
— И что же, — перебил он меня, — это делает ее несуществующей? То, что ее нету среди тех, кто вам известен?
— Я хорошо изучил группу завров, — сказал я.
— Ничего вы не изучили, — парировал он, — вы прочитали то, что написали другие, а это вовсе не одно и то же.
— Право же… — начал я, но он не дал мне закончить.
— Я имею в виду, что вы никогда не были ни в одной из этих новооткрытых экваториальных стран. Это видно по вашему поведению. Вы слишком спокойны. Слишком расслаблены. Слишком неповоротливы. Вас бы убили в два счета, потому что вы не смотрите по сторонам.
Так, если я правильно помню, и начался наш разговор. Этот человек был окружен неким флером вызова, который я нашел неприятным. Разумеется, я признавал, что не являюсь исследователем, что моя роль более скромна и скучна: собирать и классифицировать то, что раздобыли другие. Он же заявил, что, по его мнению, организованные экспедиции немногим полезнее увеселительных прогулок на деньги общественности. Его точка зрения была крайне необычной.
— Такая экспедиция, — рассуждал он, — обречена на неудачу прежде всего потому, что она очень тяжеловесна: множество людей, вещей… Она или уничтожит, или разгонит тех существ, которых должна изучать. Так не зайдешь в джунгли или в пустыню — нужды людей и лошадей погонят назад. Приходится держаться битых трактов и не отходить от цивилизации. Члены такой экспедиции, по большому счету, просто убийцы, а убить тварь и изучить ее — это совсем разные вещи. Но ведь в такие экспедиции даже не охотники ходят. Они просто уничтожают все вокруг, стараясь обезопасить себя. И нанимают стрелков. Местным платят. Чушь какая! Только так это и можно назвать. У них не экспедиция выходит, а спектакль. А потом они возвращаются и стоят в героической позе перед развесившими уши городскими клерками.
Я упомянул значительные результаты, полученные экспедициями Пиэри и Рузвельта, и отметил, что те новые виды, которые они привезли оттуда в виде чучел, изготовленных опытными таксидермистами, действительно дают обычным людям представление о чудесах животного мира.
— Да ничего подобного, — отрезал он. — Взгляните хотя бы на того удава у вас в зале. Набили чучело, поместили в стеклянную коробку. Да известно ли вам, что, будь он в естественной среде, вы могли бы наступить на него, не заметив? Вы бы точно могли. Если бы вы разместили удава так, как он сам устраивается в живой природе, ваши посетители прошли бы мимо, уверенные, что видели коллекцию листвы. А саму змею не заметили бы. Понимаете, к чему я веду? В живой природе они практически невидимы.
Он поднялся с места и пару минут ходил туда-сюда, потом остановился у моего стола и сказал:
— Впрочем, все это пустая болтовня. Но запомните вот что: знания всегда чего-то стоят. Я имею в виду, что человек может только сам добыть знания, а не получить их через вторые руки. Люди, которые бродят по этой вашей лавке старьевщика, которую вы называете музеем, уходят такими же пустоголовыми, как вошли. Ну вот глядите. Положим, сюда приехал островитянин с Фиджи и увез домой из Соединенных Штатов электрическую лампочку, чучело опоссума, старую шляпу, сталактит из Мамонтовой пещеры, мешок орехов пекана, пару перчаток, полдюжины фотографий и еще с десяток чемоданов, набитых вещами, добытыми где попало. Дома он вывалил все это добро в одну кучу в большой хижине, и вот туда приходят другие островитяне. Что они узнают о жизни в нашей стране, а? Скажите-ка мне!
— Вы преувеличиваете, — возразил я. — Ваша точка зрения весьма однобока.
— Отнюдь, — сказал он.
Наверное, его возражения разозлили бы меня, не говори он так спокойно.
— Заберите что угодно из естественной среды, — продолжал он, — и оно потеряет смысл. Тупоголовые мужчины и женщины, шатающиеся по музеям вроде вашего, просто убивают время. Никакой образовательной функции это времяпрепровождение не несет. К тому же они смотрят на трупы. Невозможно изучить человеческую природу в морге.
Он снова уселся на подоконник, достал из внутреннего кармана кожаный бумажник, извлек из него фотографию и бросил так, чтобы она упала на стол прямо передо мной. Я внимательно изучил ее. Снято было плохо и так же плохо отпечатано, и главное, фотография была сильно захватана, но кое-что можно было разобрать.
На ней была изображена внутренняя часть некоего строения. Крыши у него не было, и выше стен виднелось нечто, определенное мною как тропическая растительность, главным образом из-за того, что росла она весьма буйно. В центре задней стены виднелось что-то вроде каменной ящерицы, стоящей на задних лапах. Та передняя лапа, которую удавалось рассмотреть, выглядела непропорционально короткой. Туловище тоже было слишком хлипким для ящерицы. Головы у статуи, идола или что это такое было, не имелось, а сама она стояла на пьедестале, перед которым тоже находилась каменная глыба. Затем мое внимание привлекла голова странного существа, лежавшая в углу. Ей неведомый художник придал почти треугольную форму. Челюсти расширялись снизу, и даже на фотографии можно было разглядеть, что в целом голова неуловимо напоминает череп нетопыря.
— Это плод воображения какого-то индейца, — заявил я. — Ни один постилувиальный завр не достигал такого размера.
— Господи Боже мой, да что же вы в крайности-то бросаетесь! — возразил мой собеседник. — Это же только изображение. Размер должен, так сказать, передавать эпичность. Но взгляните-ка!
Он склонился над моим плечом и указал на кайму по краю пьедестала. Присмотревшись, я разглядел множество ящериц, бегущих на задних лапах.
— Они вырублены в камне, — объяснил он. — Это такой красный песчаник. Они чуть больше, чем живая эта штука. Посмотрите вот сюда.
То место, на которое он указал, было грязным и затертым, как будто много пальцев тыкали сюда, и я взял лупу, чтобы разглядеть его как следует. Но и тогда смог рассмотреть лишь весьма размытые очертания, напоминавшие каменное существо.
— В тот раз, — сказал мой собеседник, — я подобрался к одному из этих дьяволят близко, как никогда. Думаю, это один из них, но я не уверен. Я видел, как что-то мелькнуло, как лист шевельнулся. Мы фотографировали со вспышкой, так что я не уверен. Сомерфилд, конечно, возился с камерой и ничего не видел.
— Нужна бы еще одна фотография, — сказал я. — Это может оказаться интересным.
— Думаете, я смогу ограбить банк, чтобы оплатить еще одну поездку? — спросил он. — Тогда я, видите ли, путешествовал по работе, искал каучук и ценные породы древесины. Выехал из Буэнавентуры. Оттуда добрался до Рио-Какета, поднялся по этой речушке до самого истока, а потом дошел до Кодахас. Если вы посмотрите на карту, то убедитесь: путь неблизкий и непростой. Сильно нагруженным не поедешь. Мне-то вещи были не нужны, только информация. И рядом был только Сомерфилд.
— А этот Сомерфилд — он ведь фотограф, я правильно понял? Он разве не позаботился о негативах? Это ведь несложно.
— Да понимаете, он позаботился. Но тогда обстоятельства были другими. Он их куда-то положил, но когда я его убил, то привез назад только камеру и все.
Я наверняка вытаращился на него тогда. Он произнес слова «Я убил его» так просто, так буднично, что я потерял дар речи. Как и большинство людей, я никогда не сталкивался лицом к лицу с убийцей. Даже солдаты хоть и убивают людей, но делают это в некотором роде машинально. Их убийство деперсонифицировано. Солдат использует инструмент, и именно инструмент убивает. Сам солдат даже не знает, погиб ли тот, в кого он стрелял. Именно поэтому мы можем относиться к солдатам с восторгом и уважением, хотя до встречи с Раундсом мне никогда не приходило в голову задуматься об этом. Вообще говоря, мы относимся плохо к тем, кто убивает преднамеренно, как следует все взвесив и продумав. Если бы это было не так, говорил тот же Раундс, мы бы относились к палачу как к герою. Он был бы такой же овеянной славой фигурой, как генерал. Однако в тот миг, когда Раундс сказал: «Я убил его», я был потрясен. До того я никогда не понимал с такой ясностью, насколько же насилие далеко от меня или я от насилия. Я видел, как убийство изображают на сцене. Я читал романы, в которых убийство было главным двигателем сюжета. Я видел стрельбу и поножовщину в фильмах. Но до той минуты мне казалось, что насилие случается очень редко и большинство из нас бесконечно далеки от ситуаций, когда оно происходит. Я ведь ни разу никого не ударил за всю свою жизнь, как и на меня никто не поднимал руку.
Таким образом, я был ошеломлен, когда Раундс признался в убийстве своего товарища. Это привело меня в трепет. И в тот же миг меня охватило желание узнать об этом все, а в глубине души я боялся, что Раундс решит, что сказал то, чего говорить не следовало, и примется все отрицать или выдумает несуществующие обстоятельства. Я же хотел услышать все подробности. Мне было ужасно интересно; интерес, который я испытывал, можно назвать болезненным. Однако, оправившись от шока, я понял, что все это время Раундс продолжал говорить своим ровным, спокойным голосом.
— …Но эти тлинга крепко держались своих верований, и все, что они делали, подчинялось им, — говорил он.
Я поспешил сказать:
— Конечно. Это естественно, — опасаясь, как бы он не понял, что я не слушал его. Теперь же я был внимателен и ждал дальнейших объяснений.
— Племя, похоже, вымирало, — продолжал Раундс. — Хелм — тот тип, кто рассказал мне о нем еще в Буэнавентуре, — принадлежал к той породе ученых, которые, едва заслышав о чем-то, выдумывают новую теорию. Он говорил, что тлинга вымирают потому, что едят то ли слишком много мяса, то ли слишком мало — не помню. Уровень рождаемости у них сильно упал. Один токалиниец, который много прожил с ними, присоединился к нам в верховьях Кодахас, так вот он считал, что это из-за близкородственных связей. Так или иначе, они привечали чужаков. Людям из окрестных племен предлагали присоединиться к племени. И они соглашались: у тлинга плодородные земли, и к пришлым относятся хорошо. Пришлые считали, что им будет легко там жить.
— Это приведет к улучшению расы, — решился я на замечание.
— Что? — спросил он.
— Лучшие люди из других земель улучшат их расу, вот что я хотел сказать.
Он негромко рассмеялся.
— А, одна из тех идей, с которыми тут все носятся. Сколько ни слышу, каждый раз смешно. Америка то, Америка се, ее народ умен, находчив, оригинален, свободен, независим и все такое, потому что в нем соединилась кровь лучших людей из разных стран. Что? Господи, как можно так дурить самих себя! Когда же до вас дойдет, что давно пора признать тот грустный факт, что все мы — наследники худших? Двести лет сюда съезжались со всей Европы бродяги, беднота, неграмотные, несчастные люди, неудачники всех мастей. Как вы не понимаете, что человек, способный преодолеть трудности в родной стране, никогда не поедет искать счастья за море? Ну как можно этого не понимать? Если бы вы сказали, что мы — народ, дающий возможность выбиться любому достаточно активному меньшинству, потому что мы сами произошли от робких бродяг, поколениями не имевших сил бороться за свою свободу, вы бы оказались ближе к истине.
Разумеется, он говорил полную ерунду, но в тот момент я не нашелся с ответом, хотя позже отыскал немало стоящих аргументов. Раундс же говорил все тише и спокойнее. Он слез с подоконника и уселся на край моего стола, и я как-то позабыл о том неловком чувстве, которое испытывал, осознавая, что рядом со мной — убийца. Он продолжал:
— Когда уровень рождаемости падает, все меняется. Появляются обычаи, которые вам показались бы странными. Возникают законы и верования, подходящие к обстоятельствам. Воздержание и бесплодие становятся преступлениями. К девственности относятся как к чему-то постыдному и высмеивают.
— Звучит совершенно невероятно, — заметил я.
— Вовсе нет, — возразил он. — Частично это и у вас есть. Разве вы не посмеиваетесь над теми, кого называете старыми девами?
И снова я не нашелся с ответом. Если мы встретимся снова, я смогу показать ему несостоятельность многих его аргументов.
— Чем больше у человека детей, тем больше весил его голос. Бездетных преследовали и наказывали. За бесплодие приговаривали к смерти. Вокруг всего этого возникла целая религия со жрецами, церемониалом, жертвоприношениями. И был у них свой бог, выглядевший как вот эта ящерица. Само собой, как большинство божеств, это было скорее злобным, чем каким-нибудь еще. Если поразмыслить, боги обычно именно таковы. Неважно, какая религия правит миром, — истинная власть всегда принадлежит страху. Оглянитесь вокруг и убедитесь, что я прав.
Так вот, мы с Сомерфилдом туда и попали. Как и я, он проработал в геологоразведывательной компании не один год и много где побывал. Пролив Торреса, Золотой Берег, Мадагаскар, Патагония. Разведчики вроде нас забираются в самые отдаленные уголки, а жизнь наша довольно уныла. Все время одно и то же. Но Сомерфилд был чудаком. Он выбрал эту работу, потому что она давала больше всего денег и он мог хорошо обеспечить свою семью, которая жила в Огайо. Любил он очень семью. Кроме того, на этой работе он мог проводить с женой и детьми больше времени, чем обычный человек. Горожанин, например, уходит из дому рано, приходит поздно, да такой усталый от кучи дел, которые надо переделать в душном кабинете, что дети его только раздражают. Если же человек работает вдали от дома, он успевает соскучиться по семье и с радостью проводит с ней время — и они с ним. Кроме того, он не вовлечен в повседневные семейные дела, не играет круглосуточно роли Господа Бога и суда наивысшей инстанции. Так что его жена и дети получают некоторую независимость.
Таким вот человеком был Сомерфилд. У него были свои соображения насчет религии. Он свято верил, что мир устроен так, что, если жить сообразно определенным правилам, будешь вознагражден. Он частенько повторял: «Поступай правильно, и у тебя все будет правильно». Или вот еще: «Смерть — расплата за грехи». Стоило сказать ему, что добродетель вознаграждается так же, и он принимался спорить. Без толку было что-то доказывать. Он в некотором роде походил на тех людей, которые не ходят под лестницей и не рассыпают соль. Вы наверняка знаете таких.
Само собой, в деревне тлинга для него все было в диковинку. Прожили мы там, надо сказать, недолго. Он соорудил себе отдельную хижину, сам готовил еду и все такое. Для него всегда много значила верность жене и это все. Я же жил по местным обычаям, завел себе возлюбленную, и у нас с ней все было так хорошо, что в скором времени состоялась одна из их церемоний, где я был центральной фигурой. Как я понял, Иста объявила о наших отношениях публично. Для племени, обеспокоенного уровнем рождаемости, это в порядке вещей. Но мне очень не нравилось, что местные постоянно говорили о Сомерфилде как о человеке негодном. С другой стороны, я считался образцовым молодым человеком и был принят в лучших домах, если можно так выразиться.
Примерно тогда, когда мы уже собирались отправиться на запад, Иста, моя девушка, сказала, что вскоре должна совершиться еще одна церемония. То, что я собрался уходить, она восприняла хорошо, мне ведь некуда было деваться. Эти люди вообще принимали тот факт, что человек — лишь инструмент в большой игре, как они ее понимали. Иста привела меня в тихое место. Помню это как сейчас из-за незначительного происшествия. Я нередко задумывался, почему иногда в память врезаются всякие пустяки. Мы сидели у подножия высокого дерева, и там рядом рос куст с ягодами, которые, пока не созреют, ярко-красного цвета. Прямо в рот просятся. Созревая же, они толстеют, наливаются соком, становятся размером с виноградины и такого цвета, как сырая печень. И вот мне показалось, будто одна ягода упала мне на левую руку. Я попытался стряхнуть ее, а она возьми да расплывись на мне кровавым пятном. Так меня впервые укусил этот клещ. Вообще они размером примерно с овечий рунец, но как присосется, так раздувается от выпитой крови и становится как раз с виноградину. Забавное существо, но противное. Иста тогда рассмеялась, как рассмеялись бы вы, увидев, как черный испугался безобидного ужа. Забавно, почему это считают смешным: когда кому-нибудь страшно, а остальным нет.
Но это все не имеет отношения к делу. Иста хотела рассказать мне о предстоящей церемонии. Сама она в нее не верила абсолютно. Она вообще была кем-то вроде атеиста в своем народе, но держала свои убеждения при себе. Не стоит думать, что раз вы видели, слышали или читали про верования дикарей, то все дикари их разделяют. Нет, сэр, это совсем не так. Среди них столько же неверующих, сколько и среди нас. Может, даже побольше. Они ведь очень многое обдумывают. Я бы даже сказал, что в определенном смысле они размышляют больше, чем средний цивилизованный человек. Видите ли, цивилизованный ребенок думает своей головой лет до шести-семи, а потом этим занимаются в школе, рассказывая ему, во что он должен верить. Потом он идет работать. И вот незадача — на работе тоже не в чести те, кто пытается делать по-своему. Развивать независимое мышление в этих условиях невозможно. Вот его рабочий день окончен, он приходит домой, а там его ждет вечерняя газета, а в ней — мнение редакции по всем вопросам. Так что, в самом деле, у него не так-то много возможностей пораскинуть мозгами. Думаю, если бы он все же сделал это, весь мир вокруг него рассыпался бы, разрушилась бы стройная схема. Поэтому я считаю, что цивилизованные люди не просто не думают: они не умеют думать. У них мозги к этому не приучены. Дайте среднестатистическому человеку дело, в котором нужно просто по-настоящему, всерьез, самому подумать, и он не справится. Его думательный орган не развит. Он ментально слаб. Это как дать мальчику работу взрослого мужчины. Улавливаете мою мысль? А вот у дикаря возможностей в этом деле куда больше. С Истой вышло именно так. Она сама обдумывала всякое и своим умом дошла до того, что стало ее убеждениями, но это сильно отличалось от убеждений остальных тлинга. Но, так или иначе, кроме того, что она в это не верит, она мало что смогла мне рассказать. Если подумать, человек вообще мало что может рассказать другому человеку. Все, что знаешь, ты должен выяснить сам. Иста рассказала мне, что должно произойти, но в этом было так же мало толку, как в рассказе о том, как проходит инициация в тайном обществе. Многое потерялось при передаче.
В общем, действо началось под гром барабанов, как положено. Там была, скажу я вам, огромная сцена, заваленная растительностью и раскрашенная так, как будто художник сошел с ума. Помню, там были птицы — алые, бордовые, оранжевые, желтые, золотистые и зеленые. И бабочки — огромные и яркие, похожие на летающие цветы. А в кронах деревьев рядом щебетали птицы и жужжали насекомые. Там были цветы и фрукты, и все ели и произносили речи. Насколько я смог понять, ораторы поздравляли слушателей с тем, что им повезло принадлежать к тлинга — величайшему племени на земле, любимцам Наоля, бога-ящерицы. Мы все скакали вокруг шеста, я, понятное дело, со всеми. Сомерфилд сделал фотографию. Потом было шествие будущих матерей, и среди них шла Иста. Ну и зрелище, подумал я тогда. Кстати, не думайте, будто там были одни красавицы, как пытаются вас убедить бытописатели дикарской жизни. Ничего подобного. Будь они белые, черные или желтые, я не видел еще ни одной по-настоящему красивой голой женщины. Это все чушь. Мускулистых и сильных — да, видел, и в этом есть некая своя красота. Богом клянусь, одна из причин несчастливых браков у белых людей — это то, что парней пичкают россказнями о женской красоте, а когда перед ними предстает реальность, они понимают, что их здорово надули.
Наконец все успокоились и мужчины уселись полукругом, с краю сидели мы с Сомерфилдом. Тогда приковыляла красноглазая старая карга и принялась бранить Сомерфилда. Она плюнула ему в лицо и бранила его самыми мерзкими словами, которые только пришли в ее противную голову. По счастью, он был предупрежден об этом заранее, так что смог вынести все ухмыляясь. Но, Боже правый, какой у нее ядовитый язык! Потом она показала ему плоскую деревяшку, вырезанную в форме лаврового листа и привязанную к тонкой кожаной полоске. Это было что-то вроде колдовства, и на деревяшке была вырезана бегущая ящерица. Карга хотела, чтобы Сомерфилд натер этой штукой лоб. Ясное дело, он как человек верующий не мог этого сделать. Это естественно. Тогда она передала деревяшку мне, и я сделал то, что она велела. Я никогда не отличался щепетильностью в подобных вопросах. Символы ничего не значат, а если дураки составляют большинство, не стоит нарываться на проблемы. Конечно, приходится врать, будто согласен с ними, но, мне кажется, иногда это самое мудрое. Это что-то вроде защитной окраски. Помните, я говорил о том, что будет, если разместить ваши чучела правильно? Вот что-то в этом роде. Именно поэтому гонения никогда не переубеждали никого, а запреты не отбивали охоту. Самые умные соглашались для виду и продолжали делать по-своему. Доля мучеников — для слабых глупцов. Так на чем я остановился? А, ну да. Старуха и деревяшка. Старуха начала бегать от одного к другому, вроде как доводя себя до исступления, и тогда стала ритмично распевать какую-то древнюю ерунду. «Нао взывает к бесполезным», — пела она. И все остальные завопили: «Нао взывает. Нао взывает».
Это продолжалось ужасно долго. Основной смысл песнопений заключался в том, что этот Нао был богом или демоном этих мест. И взывал он к бесполезным, чтобы тех принесли в жертву. Нужно было, чтобы родилось много людей, и тогда среди них появится тот избранный, кто приведет тлинга к победе над остальными. Об этом она пела, и в конце каждой строки вступали остальные с рефреном: «Нао взывает. Нао взывает».
Конечно, они завелись. Она крутила ими, как хотела, как опытный оратор заводит толпу на политическом митинге или проповедник на религиозном бдении. Там было точно так же. Только вместо флага — шест. Эта песня про избранную нацию или избранное племя поется издавна. Куда ни пойдете, всюду ее услышите. Каждое племя, каждый народ свято уверен, что именно они — лучшие на свете. У них отважнейшие, мудрейшие мужчины и красивейшие женщины. Но я все пытался как-то отвлечь Сомерфилда. Ему тяжко приходилось. Он был в роли Иуды, предателя и всего такого. «Чертовы суеверия», — говорил он мне время от времени. Но, конечно, он слегка нервничал, да и я тоже. Быть меньшинством всегда трудно. Человеческих мозгов просто не хватает, чтобы сопротивляться организованному нападению. Это давит. Тратишь слишком много энергии на оборону.
Закончив наконец петь, старая карга совсем выдохлась. Она передала деревяшку, о которой я вам говорил, здоровенному мужику, и он принялся ее крутить. Крутил этот тип умело, и вскоре деревяшка крутилась очень быстро с таким характерным свистом. Заслышав этот звук, некоторые птицы принялись щебетать. Так канарейки начинают петь, заслышав звук, а женщины — болтать, если кто-нибудь решит поиграть на пианино. Я уже не раз видал подобные трещотки. В проливе Торреса их называют «тваньирика». На Малайском полуострове похожими приспособлениями отгоняют слонов от плантаций. И на Золотом Береге такое есть, там оно называется «оро». По всему миру можно найти нечто подобное. Я видел, как шотландские мальчишки-пастухи отпугивали такими штуками скот, а мексиканцы в Техасе, наоборот, собирали своих овец, если те уходили слишком далеко. Бояться там, конечно, нечего, но, когда этой штукой размахивают рядом, хочется пригнуться. У меня постоянно было ощущение, что вот-вот она оторвется и засветит мне в лоб. Все пригибаются, когда над головой что-то визжит. Священники и лекари до сих пор извлекают пользу из этой привычки. Как-то так выходит, что рано или поздно те, кто их слушает, вынуждены склонить голову. Да, конечно, вы скажете, что это смешно, забавно, или еще что-то такое скажете. Я знаю. Многие так говорили. Но если вы возьмете за труд задуматься, то поймете, что большинство людей боится шума. Очень похоже на животных в этом смысле. Что такое брань? Всего лишь шум. Но большинство людей втайне боятся, когда их осыпают бранью и проклятиями. Они чувствуют себя неуверенно, ощущают некую угрозу, хотя и знают, что это всего лишь шум. Туда же — громкие обличения с кафедры; туда же — отлучение от церкви, общественное порицание, публичное обвинение. Все это — всего лишь шум. Но за ним стоит угроза. За ним может последовать удар, а может не последовать.
В общем, в конце концов все склонились, и я, конечно, тоже, чтобы не выбиваться. А Сомерфилд не стал, и этот тип все крутил и крутил над ним свою ревущую штуку, а красноглазая карга ругалась и плевалась, но он не сдвинулся с места. Как по мне, глупость это несусветная. Но он отстаивал свои предрассудки в сражении с их предрассудками, а если вдуматься, предрассудки — дело серьезное. Так что у него не было шансов решить все по-умному.
Следующим утром мы ушли, и я спорил с ним, пока мы шли, но он был непоколебим. Я, мол, стоял за правду и все такое. Я попытался донести до него мысль, что неправильно требовать от любого иностранца, чтобы он подстраивался под ваши национальные традиции, и ожидать от турка, что он откажется от многоженства, наплевав на то, что некоторым членам его семьи это разобьет сердце. Но Сомерфилд с упрямством осла твердил, что правда его народа — это самая настоящая, неизменная, чистая правда. Ясное дело, спор на этом заглох, потому что мы пришли к вопросу, что же такое правда. Ну и все. Это был тупик, и мы прекратили спорить. Я уже говорил: человеческий мозг не приспособлен к тому, чтобы много думать. Он усох от неиспользования. Мы все в ментальном смысле недоразвитые. Помню, я начал рассуждать о возможности существования нескольких богов, имея в виду, что время от времени люди с воображением не признавали естественность той или иной силы, но понял, что несу чушь, и умолк. Ну да, я знаю, что многие племена лепили богов из того, чего боялись. Но рассуждать об этом нет никакого толку.
Солнце уже клонилось к закату, когда мы добрались до того строения, что на фотографии. Вокруг храма — а я думаю, храм это и есть, — все так заросло, что мы не сразу заметили, что там что-то есть. Мы переползали, будто жуки какие-то, через огромные корни здоровенных деревьев, у которых ветви начинали расти на высоте футов семидесяти от земли, если не больше, как будто лезли в небеса за лучшей жизнью, и вдруг перед нами открылась поляна, а на ней — это древнее строение. Оно нас потрясло. Мы испытали такое чувство, подобное которому накрывает после хорошей пьесы, когда забываешь, что ты человек из плоти и крови, а только нервы гудят. Бывает, бредешь куда-то, или сидишь, или стоишь, но толком этого не осознаёшь. Мы разговаривали друг с другом, когда увидели его, но слова вылетели у нас обоих из головы. Да у любого бы вылетели. Поверьте мне, тех невозмутимых людей с холодной головой и стальным самообладанием, о которых пишут в книжках, не существует. Человек — существо порывистое и нервное. Можно отрицать это и вещать о хладнокровии американского народа и прочей ерунде, но будьте уверены, ваши журналисты, кинопродюсеры, священники и политики давно поняли правду и неплохо наживаются на ней. Они застают человека врасплох каждый на свой лад и направляют, куда им нужно.
Когда-то у храма был вход, но он зарос буйной тропической растительностью. Прямо посреди прохода разросся покрытый цветами и шипами куст, такой большой, что кошка бы не проскочила. Сомерфилд, как пришел в себя, тут же выдвинул теорию, он любил это дело: мол, верующие приносили сюда цветы, и вот их семена и проросли. Довольно логично.
Над дверным проемом была вырезана одна из тех бегущих ящериц, что вы видели. Ее не разглядеть на фотографии, потому что мы снимали со стороны разломанной стены. Там, видите ли, все стены были на месте, но та, что слева от входа, частично обвалилась и была высотой по подбородок. Можно сразу понять, что этот храм строили умельцы: камни, из которых сложили стену, плотно прилегали друг к другу и были довольно большими, два фута в ширину или даже больше. Никакого строительного раствора не использовалось, но камни по краям обтесали так, чтобы по краям чередовались выбоины и выступы, так что вся конструкция хорошо держалась. И камень такой красный, вроде песчаника. Впрочем, это я уже говорил.
Когда мы заглянули внутрь через ту разломанную стену и увидели каменную ящерицу, мы снова были потрясены. Неважно, как долго натаскиваешь себя не бояться, страх живет внутри каждого. Меня невероятно бесят люди, которые красуются и разрешают писать или разглагольствовать о себе как о бесстрашных. Бесстрашный генерал Такой-то и адмирал Сякой-то! Наши не знающие страха парни на передовой! Меня от этого тошнит. Весь человеческий род столетиями рос в страхе. Бесстрашия не существует. Адское пламя, чудовища под кроватью, демоны, ведьмы, гнев Божий — все это страх. О чем-то мы не знаем ничего и не имеем никаких доказательств его существования; с этими неведомыми материями сплетались хорошо известные и опасные, а сверху вся конструкция увенчивалась бесконечными криками «Берегись!», стоило вам сказать хоть слово против мнения большинства, — так чего же удивляться, что человек боязлив? Да это чудо, что мы остаемся в здравом уме.
Сделав эту фотографию, мы наконец задумались, где становиться лагерем. Нами овладел новый страх. В конечном счете мы решили заночевать внутри храма, потому что стены все-таки давали какую-никакую защиту. Но сказать по правде, мы немного побаивались огромной каменной ящерицы. Так что, раз она нас пугала, мы решили остановиться в ее храме. Так устроен человек. Ему нравится находиться рядом с вещами, которые его пугают. Слыхал я об одном банкире, сказавшем, что никогда не станет доверять человеку, отказавшемуся идти в отпуск. Как я понял, смысл его слов был в том, что, если человек знает, что опасность близко, он захочет быть поблизости, чтобы отследить первые признаки катастрофы. Ну и, конечно, действительно чувствуешь себя несколько комфортнее под защитой стен, особенно если пол тоже каменный, а там было именно так. Все не деревья, с которых свисают похожие на змей лианы и ветви, перепутываются так, что не разобрать, где какая. Мы решили, что лучше уж храм.
Той ночью я долго не мог заснуть. Все вспоминал старую каргу и ревущую деревяшку. И Исту тоже. Ночь была необычайно теплой и непроглядно темной. Я спал, как обычно, голышом, обмотав ноги легким одеялом, чтобы в случае чего накрыться, не просыпаясь. Но меня разбудило что-то или кто-то, легко и быстро пробежав по лицу. Я подумал, это паук. Оно бегало так зигзагами. Больше ничего я не чувствовал и, решив, что показалось, заснул снова, повернувшись лицом к каменной ящерице. Потом по мне опять что-то пробежало, на сей раз по шее. Теперь я точно знал: мне ничего не показалось, и страх прошел, потому что нужно было действовать. Я стал ждать, высвободив правую руку и приготовившись схватить надоедливое существо. Ждать пришлось долго, но я терпеливый. Наконец оно побежало по моему левому плечу, и я сумел поймать его одеялом. Оно трепыхалось в одеяле, и по тому, как одеяло двигалось, я понял, что у существа есть когти. Но я все равно держал его крепко. Оно было твердым, скользким и вертлявым, навроде ящерицы, но намного крепче. Я попытался раздавить его, но не смог. В толщину оно было где-то с вот этот карандаш. Я его держал вот так.
Раундс взял с моего стола пару графитовых карандашей и, вложив мою руку в свою, велел мне сжать кулак. Потом вставил один из карандашей так, что его острый кончик торчал между моим большим и указательным пальцем, а второй конец с резинкой прилегал к запястью. Второй карандаш он разместил перпендикулярно, и его острый конец высовывался между указательным и средним пальцем, а тупой — между указательным и большим.
— Вот, теперь правильно, — сказал он. — Именно так я и держал эту тварь. Если вы сожмете руку и попробуете раздавить эти карандаши, то почувствуете примерно то же, что и я. Тварь дергала головой туда-сюда и хлестала меня хвостом по запястью. Она пыталась поцарапать меня, но когти у нее были слабоваты. Я слышал — или мне казалось, что слышу, — щелканье маленьких челюстей. Более отвратительного звука в жизни не припомню. Не знаю, с чего я решил, что тварь ядовита, но я был в этом совершенно уверен. Я снова и снова пытался раздавить ее пальцами, у меня хорошая хватка, но с таким же успехом я мог бы пытаться разорвать проволоку. Существо попробовало вылезти из моего кулака задом наперед, и я ухватил его пониже челюстей. Так мы и боролись: оно извивалось, хлестало меня хвостом и пыталось выбраться, а я изо всех сил сжимал пальцы, чтобы не отпустить его. Я вспотел от натуги, и волосы у меня на загривке встали дыбом, я соображал так быстро, как мог. Конечно, мне бы не хватило духу просто отбросить тварь в сторону. Я вскочил на ноги и попытался размозжить ей голову о каменный пол, но голова прошла по касательной. Тогда я крикнул Сомерфилду, чтобы он зажег свет. Он торопливо чиркнул спичкой, и она тут же погасла. Я успел заметить только, что держу белое животное с треугольной головой.
Пока Сомерфилд возился со второй спичкой, я наткнулся на него в темноте, и он закричал, что я его поцарапал. Я и правда коснулся его вытянутой рукой, в которой сжимал эту бестию. Почувствовав это, я отдернул руку и ощутил легкое, упругое сопротивление, как будто тварь, которую я держал, ухватила что-то, как раньше хватала мое одеяло. Потом выяснилось, что она цапнула Сомерфилда за шею. Он зажег вторую спичку, я смог разглядеть разломанную стену и с силой отшвырнул тварь в ту сторону. Вы можете себе представить это движение, в которое я вложил все свое стремление избавиться поскорее от этой гадости. Так и вышло, что я ее так и не рассмотрел и могу судить о ней только по тому, что успел нащупать.
На шее Сомерфилда, чуть пониже челюсти, обнаружился ровно очерченный овальный укус примерно полдюйма в длину. Он не очень кровоточил, но, похоже, причинял сильную боль. Сомерфилд считал, что это был какой-то грызун. Так или иначе, мы положили на рану немного жеваного табака и снова легли спать. Но толком не уснули. Сомерфилд ворочался и постанывал, как от зубной боли.
Наутро место укуса распухло до размеров яблока и приобрело зеленовато-желтый оттенок. Сомерфилда тошнило и слегка лихорадило, так что я устроил его во внутреннем дворе храма, предварительно осмотрев его на предмет чего-нибудь опасного, и отправился искать воду. Помню, как, проходя мимо головы каменного идола, от души пнул ее. Глупый, ребяческий поступок, верно? Все утро я бегал туда-сюда с флягой, потому что Сомерфилд пил невероятное количество воды. Его глаза сверкали горячечным блеском, кожа покраснела. Ближе к полудню он начал бредить, ему казалось, что он уже дома. Тогда я подумал, что безопаснее ему находиться здесь: по крайней мере, не сбежит. Возвращаясь в очередной раз из похода за водой, хотя я не ходил, а бегал, опасаясь оставлять его надолго, я услышал пение. Заглянув через стену, я увидел, что Сомерфилд сидит на камне перед идолом. Должно быть, ему казалось, что рядом с ним дети, а не каменная ящерица, потому что он отбивал руками такт и, прищелкивая пальцами, пел: «Рухнул через Темзу мост, Темзу мост, Темзу мост»2.
Слышать эту песню там было отвратительно, но я был скорее рад, что он не лежит без сил, медленно умирая. Вскоре он перестал петь, выдул всю воду, и я снова отправился к ручью.
Когда я вернулся, обстоятельства изменились. Сомерфилд бродил по храму от статуи к валяющейся в стороне голове и обратно, словно индеец на охоте, оглядываясь, будто искал кого-то. В руке у него был факон3. «Меня уколол Раундс, — говорил он. — Это Раундс, черт бы его подрал, убил меня». Он повторял это снова и снова, обращаясь к невидимым собеседникам, порожденным его больным мозгом. Если не смотреть, легко было представить, что внутренний двор храма полон народу. Один раз он прошел мимо меня — я стоял с другой стороны стены — и взглянул мне прямо в глаза, но так и не увидел. Так он и кружил снова и снова на цыпочках и приседая на полусогнутых коленях. Глаза его смотрели в одну точку, а зубы стучали от озноба. То и дело он делал длинные выпады факоном.
Внезапно он заметил меня, и все переменилось. Его глаза налились кровью. Он вскочил на камень, лежавший перед идолом, прыгнул в сторону разломанной стены и бросился на меня. На месте укуса у него вздулся огромный желвак, все тело его било дрожью. В нем чувствовалась стремительность хищной дикой твари, и меня это пугало. Потом уже я понял, что старался не дать ему оказаться с собой по одну сторону стены. Но он совершил нечеловеческой силы прыжок и повис на одной руке, уцепившись ею за край стены. Сомерфилд рычал, как зверь. Я ударил его флягой по голове, крепко ухватив ее за ремень правой рукой, так что это получилось как удар кистенем. Сомерфилд рухнул вниз с той же силой, с какой прыгал, но тут же вскочил и бросился к разлому. Потом передумал и принялся огромными прыжками носиться по храму. Он был как пантера, которую только что поймали и заперли в клетке. То запрыгивал на голову идола, а оттуда на постамент, а то на камень перед ящерицей. Потом спрыгивал и бегал по полу, то вскрикивая, то снова рыча и ворча, как зверь. Одна сторона его лица — та, по которой я ударил флягой, — была залита кровью. Я смотрел на это создание, более не бывшее человеком, а скорее животным, сильным и быстрым, и сочувствие умирало во мне. Его сменила дикая ярость. Сомерфилд угрожал мне, и я должен был его одолеть. В этом была вся суть. Так что я стоял, крепко сжимая ремешок фляги в руке, смотрел и ждал. Он снова бросился на меня и принялся прыгать на стену. Теперь ему удалось не просто уцепиться обеими руками за ее край, но и забросить на стену одну ногу. Свой факон он уронил с моей стороны стены, но у меня не было времени наклоняться за ним. Нужно было действовать иначе. Он уже перелезал. Я принялся отчаянно колотить его флягой, а он, казалось, оправлялся от ударов быстрее, чем я замахивался для новых. Но наконец я сбил его со стены, хотя в этом своем боевом безумии он был куда сильнее меня. Сомерфилд запнулся на миг, однако потом пришел в себя и снова бросился ко мне, и тут я все же поднял нож и сам перескочил через стену, чтобы решить этот вопрос раз и навсегда. Я собирался совершить мерзкий поступок, но это было необходимо сделать, причем быстро. На кону была моя жизнь против его.
Раундс умолк и принялся набивать трубку. Я ждал, что он продолжит рассказ, но он направился к выходу, остановившись у моего стола, чтобы рассмотреть кусок малахита. Мне подумалось: нужно сказать что-нибудь и тем самым развеять напряженную атмосферу, которая чувствовалась в моем кабинете.
— Я понимаю, — сказал я. — Это была ужасная необходимость. Какой же это кошмар — быть вынужденным убить собственного товарища!
— Он не был мне товарищем, — ответил Раундс. — То, что я убил, уже не было тем человеком, которого я знал, неужели вы не понимаете?
— Да, понимаю, — ответил я и спросил: — Вы похоронили его?
— Похоронил? Зачем? Как? — Раундс выглядел возмущенным. — Где мне его было хоронить? В вымощенном камнем храме? Разве я мог перетащить труп через стену, достающую мне до подбородка?
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться я. — Я совсем забыл об этом. Нам, живущим спокойной жизнью, кажется ужасной мысль, что можно оставить умершего непогребенным.
— Вы так же думаете о тех мумифицированных останках, которые храните? — спросил он, показывая в сторону музейных залов. — Если нет, то почему нет? Но, если вы хотите услышать эту горькую историю во всех подробностях, я перетащил тело на единственное оставшееся там чистое место: на тот камень перед идолом. Там я его и оставил. А потом история приняла забавный поворот. Когда я вернулся в деревню тлинга, там знали в подробностях обо всем произошедшем, и жрецы заявляли, что это их рук дело. Я, дескать, был случайным орудием. Впрочем, некую выгоду я из этого извлек: как заявили жрецы, я, приняв всей душой теорию, или религию, или что оно там было, про священную ящерицу, принес нечестивца в жертву божеству. Подозреваю, такой трактовке событий поспособствовала Иста, потому что ей как моей бывшей женщине перепадала часть славы. Как бы то ни было, меня чествовали, словно героя, и поднесли мне дары. Золотой песок. Я хотел, чтобы они бросили свои глупости, и попытался объяснить, да без толку. Нельзя внушить толпе толику здравого смысла. Ладно, адьос. Но помните: не стоит быть излишне самоуверенным.
Перевод Марии Великановой
1 Предилувиальный период — буквально переводится как «допотопный». Название в некоторых случаях продолжало использоваться даже в начале ХХ века, когда наука уже отказалась от идеи всемирного потопа как такового. В широком смысле использовалось для определения эпохи, предшествующей каменному веку. (Здесь и далее — примеч. ред.)
2 Речь о старинной (известной с XVIII века) народной песне «Лондонский мост падает».
3 Факон — длинный тяжелый нож, широко распространенный в Южной Америке. Достигает габаритов тесака, поэтому вполне уместен на поясе путешественника, прокладывающего путь сквозь джунгли.