Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 2(40), 2023.
Утро в заливе Аго, туман парит, океан не спит никогда, волнуется, пена шипит, тая на скалах, и чайкин вопль, и плеск, а Намико не слышит ничего, только сердца своего удары. И как тащат лодчонку по сырому песку, не слышит, и треск костра на берегу не слышит, и вскриков подруг, только кровь стучит и комариный звон тишины внутри неё — немолчный.
Расстилает она на татами одежды свои, ткань сиро-но исоги тонка, тоньше света, и солоны нити. Кожа Намико в охранных рисунках: на ребрах чернильные извивы, будто Намико — ядовитая рыба с яркими боками. Это чтоб акула боялась. Волосы скрыты белой косынкой-тэнуги. Намико маленькая, крепкая, похожая на выглаженный морем камешек, не хочет она себя в хлопок прятать! Хочет свободной кожей море чуять. Но сказали, что так нельзя. Безнравственно — сказали.
Иори, муж Намико, ждет её на берегу около плоскодонки. Сидит на сыром камне и смотрит, как толстая чайка выклёвывает что-то в полосе прелых водорослей, а за спиной у него расцветает небо. Он вертит в руках любимую бамбуковую дудочку, иногда подносит её к сухим губам — но не дует, молчит его дудочка, немая. А раньше свистел он, так свистел, что дыхания не хватало, темное кружево перед глазами его вилось. И Намико перебирала в корзине морские гребешки — и улыбалась, словно умный дельфин, когда Иори играл ей. Боялся, что, как только замолчит дудочка — Намико пропадёт, будто рыбка блёсткая в подводном лесу. Потом Намико уши испортила, как и все другие ама, глубокая вода отнимает слух. Глупый Иори, разве он не знал, что ныряльщицы ама глохнут?
Глупый Иори.
Он дунул в жерло флейты — со злостью, истошно, чайка-дура всполошилась, забила крыльями и унеслась.
Хмурая, одетая в белую рубаху — смирилась! — Намико выходит на крыльцо. На поясе болтается кайган, чтоб им раковины вырывать, и нож еще — от матери достался. Тащит Намико громоздкую кадку. В последние годы дно совсем отощало, к закату в кадке — камешки и блёклые водоросли. Но это только если осторожничать, не ходить далеко. На отмелях уже не найдешь ни гребешка, ни даже самого поганого краба, захворало море. Один пятнистый осьминог в песке сидит. Его и не выловишь: утекает. Приходилось выходить в океан далеко, за самый дальний островок, на глубину. Иори злился, не любил он залив, полный скрытых скальных зубьев, не любил, когда берег так далеко. Ему бы рис растить, а не быть томаи-сан — мужем ныряльщицы. Но уж больно любил он свою ама, свою морскую женщину. Больно. Как тут уйдешь, когда соски её — жемчуг бледный, а глаза — водою налиты, жуткие, невозможные. У других глаза, будто черная галька, к концу дня — страшные, алая сетка вокруг зрачка, а у Намико — иные. Ими Намико видит воду глубже всех, никогда не щурится. А когда выныривает — глаза у неё на миг бледные, неживые, моргнёт — снова море в них проявляется. Страшат глаза её, не человечьи.
Терпел Иори. Молчал. Но пил.
Намико тоже молчала о многом. Всегда молчала, вот и сейчас молчит, хоть и увидела, как под свитой кольцами верёвкой Иори спрятал бутылку саке. Скользит по морю в плоскодонке, глядит в спину Иори, позвонки его считает, режет лодка кудрявые волны между бесчисленных крохотных островков, Намико высматривает подруг, плещущихся на мелководье, над ними кружат пустые кадки, как лотосовые цветки, не находит среди них свою Оки — и молчит. Тяжело молчит, так молчит сумрак глубокий.
Оки, Оки с перламутровой, холодной кожей. Оки. Пропавшая, море её отобрало прошлым летом.
Тогда разговоры у костров плескались, будто Оки не утонула, а живёт там, в глубине. Старая Минори, мать Оки, видела её тень белую под водой, за самым дальним мысом. Та ей показала даже, где жемчужницы на дне спрятаны. Да только Минори никогда к ним не добраться: дыхания не хватит. Ама помоложе только смеялись звонко, перекрикивая друг дружку:
— Что ты сказочничаешь, Минори-сан, нет тут больше жемчужниц! Всё мы унесли!
— Разгневали глубину!
— И Оки твоей нет, уж больно она глубоко заплывала!
— Жадничала, вот её море и погубило!
— Нечего там делать, за мысом!
— Водоросли хорошо берут, а жизнь дороже всяких жемчугов!
— И моллюск иногда бывает!
— А что не нашли тела её — так ведь море своего не отдаёт!
— Не отдаёт!
— Правда! Не надо жадничать!
А Минори только на волны лиловые смотрела и в шерстяное покрывало кутала тело, полное холода. В конце сезона она не вернулась с дальней отмели, лишь в тине нашли белое её одеяние, сухое, а сверху кайган возложен:
— Море позвало. Ушла она за своей Оки.
— И мы уйдём! — заплакали ама у костра. — Ой, съест нас море! Всех до одной!
— И я уйду, — шепнула Намико чёрным волнам. Она знала. Она молчала.
У костров стало тихо, безголосье и ужас въелся в каждую ама. Как соль.
И хлынула осень в заливе Аго.
А весной, когда потеплела вода, ама, ожиревшие, снулые после зимы, пошли к морю, забыв страшное. Загорались костры в прибрежных хижинах-доя, чтобы греться после водяного хлада, чтобы на решетках коптить раковины с сопливым моллюском внутри. От жара ракушки приоткрывали створки, и ама высасывали оттуда вкусную, солоноватую мякоть. Этот вкус знали только они да утонченные нувориши в расписном шёлке. Только в их городах не пахло горьким дымом и сладким йодом, пальцы богачей не были черны от копоти, и океанская вода не вытекала из их ушей.
Намико задумала плыть на то заветное место, где темнота населена сокровищами. О нём говорила Минори-сан. Иори послушно направил лодку к солнцу, когда жена повелительно взмахнула рукой к восточному мысу — туда!
Она все равно не услышит его причитаний. И хорошо. Пусть.
Они оказались так далеко в море, совсем одни. Иори рассматривал свои голые ноги, уродливый мизинец-недоросток, скукоженный и жалкий, мучил его. А вокруг тишина голубая расстилается, в которую глядеть страшно.
Намико осторожно тронула его за плечо. Иори взглянул в её лунное лицо: волоски длинные из-под косынки выбились, на ветру змеятся чёрной тушью. Глаза душу едят. Моргает своей перепонкой рыбьей, не прикрывая человечьих век, зрачок перламутром подергивается — пугает его специально. Смеётся беззвучно, будто ветер легкий. Ладошкой лицо прикрыла, а меж пальцами — кожица прозрачная растет, розоватая, словно луч рассветный на воде, едва заметная, но как заметишь — так и не видишь больше ничего.
В деревне говорили с боязливым почтением: рыбья кровь. Море её выбрало.
А Намико выбрала Иори. Доверила ему держать свою верёвку жизни. Почему? Волны крадут вопрос.
Намико подняла руки: вяжи меня! Иори стал трос разматывать, припрятанная бутылка саке звонко выкатилась под ноги. Ничего, Намико не смотрит даже. Обвязал её талию, узел крепко затянул. Намико вдыхает сладкий воздух, в ребрах боль — и прыгает в воду залива Аго.
Иори видит, как его жена исчезает во тьме белым соцветием.
Конец троса к уключине привязал, откупорил бутылку — кислой горечью потянуло. Глотнул — внутри жарко стало, и стал в небо светлеющее глядеть.
Намико висела в святой синеве, рассматривала богатое дно, населенное сокровищами. Минори не была сказочницей, здесь и гребешок жил, и даже — невиданное! — громоздкая волнистая жемчужница пряталась. Она уже размотала полностью трос, а достать — никак, и тьма страшная стучит в сердце.
И бледная тень ей виделась, руки человечьи тянула из марева.
Намико воздух выдохнула — жемчужное облако к свету вспорхнуло. Верёвку дернула: поднимай меня! Но не тащит её никто наверх. Зло загорелось внутри Намико, не страх. Не смотрит Иори, не следит!
Намико выхватила материнский нож и отрезала верёвку, тянущуюся к тени плоскодонки, к живому миру.
Вот так. Пусть знает, как саке гиблое хлестать. Потерял свою Намико, потерял!
Забыл!
Бронза растёклась по небу. Волны заходили, пенные, злые, в спящего пьяным сном Иори холодом плеснуло, и он очнулся.
Боль вспыхнула в груди: Намико!
Потащил верёвку, зная, что нет на конце её тяжести человечьей, слишком легко идет. Да, так и есть: обрезала. Нет, не за остов корабельный зацепилась-перетёрлась, ровный срез. Ножевой.
Ушла, ушла!
— Намико! — завыл он в безлюдье морское.
Броситься следом, в страшное море? Нет, нет! Только не так. Не так. Иначе он вину искупит. Не для воды тело его. Домой вернётся — и на балке повиснет. Только бы дерево старое выдержало! Ох, починить крышу не успел, ненавистный дурак Иори! Повиснет на верёвке, которой жену не удержал, будет качаться, скрипеть. Никому не будет горько, никому!
Бутылка катается по дну лодки. Проклятая. Сунул её под воду, воды в горлышко набрал — и отпустил на дно. Пусть там будет, навсегда. Пусть Намико её увидит — там, на дне, — и вспомнит.
Иори погрёб к берегу. Там уже ходят белые девы, как чайки. Корзинки тяжкие в хижины стаскивают, первые дни лова всегда хороши, нет, жутко в лица подруг её глядеть, жутко слушать песни их громкие, глупые.
Иори обогнул залив, причалил туда, где роща тёмная на обрыве высится. Лодчонку привязал к змеистому корневищу у воды, верёвку обрубленную смотал — тяжела она стала и кожу выжигала, — на землю выбрался. И побрёл по темноте домой. В душе покойно вдруг, словно долгая болезнь иссякла.
Пробирался по безлюдью, в тенях хоронился. Лиц человечьих стыдился.
Когда вошёл боязливо в хижину, веревку бросил у порога — не сейчас, не сейчас! — сел на татами, вынул из-под рубахи флейту тосковавшую, и начал играть, и удивился, как тонко и долго выходит звук тянуть.
В углу капает что-то, движется бледное. Подкралось к спине, руку прохладную на шею кладёт. Иори дрогнул, взвизгнула дудочка его и покатилась по полу.
Близко-близко глаза перламутровые, тела тяжесть тёплая на плечи ложится.
— Иори, Иори, Иори, — зашептала.
— Намико.
— Смотри, что я достала! — тяжкая раковина, наросты острые царапают руки, и вязкая сукровица из ранок тонких капает. Кровь морская. — Тебе!
— Не нужны мне твои сокровища, Намико. Ты со мной будь, со мной!
В объятьях давит её, как её кожа солона, какая тишина страшная меж рёбер её. Запричитала, заплакала бедная Намико:
— Я сначала, Иори, злилась-злилась, такая злая стала, что воду вдохнула. До сердца! Загорчило в горле, больно-больно! Умру, верила. Нарочно умру. Потом поплыла, поплыла в глубину, чтоб умереть до конца. Долго плыла, ругала тебя, Иори, дурака. Солнца не видать уже сверху, а я все плыву и думаю злые мысли! Что же ты так бросил меня! Напился — и забыл про свою Намико, да! Что же ты! Иори! А потом вижу, что-то белое ко мне ластится. Оки! Она теперь у мыса и живет, сама по себе. Ох, обрадовалась я! Поплыли мы с ней к жемчужному полю, я ей всё про тебя, дурака, рассказала! Она мне и говорит, прямо в сердце говорит: «Ты ему принеси жемчуга, он тебя больше не забудет!» — и вот, я принесла. А там еще есть за мысом! Нравится? Крышу сделаем! Новую лодку купим! Море меня тебе дало! Ты ж полюбишь меня обратно, Иори? Ты больше в лодке не спи! Ты верёвку держи, Иори! Меня сторожи! Я же тебе верю, дураку! Люблю! Иори! Ты же так играешь хорошо! Вот и играй, Иори, играй мне! Я теперь не ушами, я сердцем слышу! — закашлялась, море из неё выходит.
Теперь татами мокрое насквозь.