Александр Вельтман. Святославич, вражий питомец

Диво времен Красного Солнца Владимира

(Фрагменты)



Вернуться к содержанию номера: «Горизонт», № 8(34), 2022.



Александр Фомич Вельтман (1800—1870) — российский ученый, военный теоретик и боевой офицер, литератор. И этому совсем не препятствует тот факт, что он этнический швед, россиянин в первом поколении: еще отец его звался Томас Вельдман.

Литературное творчество Александра Вельтмана обширно и своеобразно. Критиков-современников он не раз ставил в тупик — они даже не знали, в каком жанре написаны многие из его работ; современные критики, пожалуй, испытают сходные затруднения. Так или иначе, Вельтман, безусловно, был одним из первых (и в России, и в мире), кто отдал дань путешествиям во времени — причем как в прошлое (во времена Александра Македонского), так и в будущее (IV тысячелетие н. э.). Некоторые его произведения могут быть отнесены к направлению альтернативной истории, а «Святославич…», фрагменты из которого мы публикуем в этом номере, пожалуй, является одновременно историческим фэнтези и криптоисторией. Во всяком случае, молодость Владимира Красно Солнышко тут проходит совсем не так, как гласят летописи, а большинство его деяний той поры оказываются связаны с личностью его двойника, другого Святославича, «потаенного брата», наделенного фантастическими способностями.

Что до единожды появляющихся в тексте «жидов хазарских» — ну… Вельтман был в достаточной степени сыном своего времени, чтобы, как и Фаддей Булгарин (в уже публиковавшемся «Горизонтом» рассказе «Кабалистик»), употреблять многие языковые клише «как данность», без антисемитизма. В его случае это вообще указание на религиозную, а не на этническую специфику: хазар он отождествляет с предками венгров.

Вообще, современные автору этнография и лингвистика, буйно цветущие практически во всех вельтмановских сочинениях, не делают их хуже с литературной точки зрения (а ведь сколь многие авторы именно за счет этого откровенно портили свои работы!), но словно бы переносят нас в некий альтернативный мир — даже тогда, когда Вельтман не планировал этого делать. Данная особенность, а также, пожалуй, несколько вычурный стиль (что успел подметить еще Пушкин) серьезно затрудняют восприятие тех читателей, которые захотят познакомиться с произведениями Вельтмана не в выдержках, а целиком. Наверно, по этой же причине многие из них не переиздавались с позапрошлого века, в другие, эпизодически опубликованные в советское время, давно уже выпали из круга активного чтения…

А жаль! Фантазия, смелость мысли, широта кругозора, да и литературное мастерство (даже при учете вычурности) Вельтмана определенно заслуживают лучшей награды. Пожалуй, лучше всего его фантастика могла бы быть воскрешена в рамках не переизданий, не экранизаций даже (не получится по тем же причинам) — а анимации. Но не отечественной (с некоторым содроганием представляем себе, во что могла бы превратить «Святославича…» и пр. «серьезная» современная школа, отметившаяся мультфильмом «Князь Владимир»; а иронический цикл о трех богатырях лежит уж очень в иной плоскости), а такой, какую мог бы осуществить Хаяо Миядзаки.

Мечта об этом, наверно, слишком фантастична. Ну так ведь о фантастике и речь…



Над Киевом черная туча. Перун-Трещица1 носится из края в край, свищет вьюгою, хлещет молоньёй по коням. Взвиваются кони, бьют копытами в небо, пышут пылом, несутся с полночи к Теплому морю. Ломится небо, стонет земля, жалобно плачет заря-вечерница: попалась навстречу Перуну, со страха сосуд уронила с росою — разбился сосуд, просыпался жемчуг небесный на землю.

Шумит Днепр, ломит берега, хочет быть морем. Крутится вихрь около дупла-самогуда у княжеских палат на холме; проснулись киевские люди; ни ночи, ни дня на дворе; замер язык, онемела молитва. «Недоброе деется на белом свете!» — говорит душа, а сердце остыло от страха, не бьется.

Над княжеским теремом, на трубе, сел филин, прокричал вещуном; а возле трубы сипят два голоса, сыплются речи их, стучат, как крупный град о тесовую кровлю. Слышит их княжеский глухонемой сторож и таит про себя, как могила.

— Чу! Чу! — раздается над теремом.

— Не чую? — отзывается другой голос.

— Чу! здесь слышнее, приникни… чу! быть добру! нашего поля прибудет!..

— Не чую, как ни сунусь, везде крещеное место! Лучи, как иглы, как правда людская, глаза колют; а ладные звуки закладывают уши. Построили терем! спасибо! хорош! добро бы сквозь дымволок путь да за печкой или в печурке место простое для нашего брата! так нет: все освятили крестами враги!..

— Не хмурься, Нелегкий, найдем место! без нас кому и житье? Тс! Чуешь?

— Ни слова!..

— Чу, чу!.. Ну, друг, припасай повитушку, готовь колыбелку, готовь кормилку!..

— Да вымолви, что деется в княжеском тереме?

— Скоро наступит раздолье! выживем крест с родного холма! Князь с княгинею спор ведут: как звать, величать будущего сына. Княгиня говорит: Скиольдом, именем Свенcким-крещеным — да не разорить ей нас! Князь хочет звать Туром… Чу, подняла плач и вопль, взбурилась!.. взбурился и Князь! — чу, клянет он ребенка! «Провались, утроба твоя!» — говорит… Ступай, ступай, Нелегкий, несись за баушкой-повитушкой!..

Крикнул снова филин в трубе Княжеского терема, застонал, обвел огненными очами по мраку, хлопнул крылом; завыл сторожевой пес, вздрогнул глухонемой привратник, молния перерезала небо, Перун-Трещица круто заворотил коней, прокатился с конца в конец; припали киевские люди, творят молитву.

— Недоброе деется на белом свете! — проговорила душа, а сердце замерло. Зашипело снова над княжеским теремом, застукали темные речи, как град о тесовую кровлю.

— Здорово!

— Совсем ли?

— Ступай принимать! всё, что в утробе, — всё наше!..

— Ну, добрая доля! как же проникнуть мне в княжеский терем?

— Вот скважина возле трубы, да щель, да гнилой сердцевиною вдоль перекладины, прямо накатом, по стенке, да в угол…

— Да кто тут пролезет!..

— Словно уж в тереме нет ни окна, ни дверей?

— Много, да святы: крест на кресте!..

— Ступай же, ступай, повитушка, покуда певень не повестил полночи… Эх растолстела! скоро тебя и простыми глазами рассмотришь!..

— Ну, так и быть… э! Завязла!..

— Свернись похитрее да вытянись в нитку, а я с конца закручу да, словно в ушко, и продену сквозь терем.

— Шею свернул, окаянный!..

Филин на трубе взмахнул крылом, крикнул недобрым вещуном; вспыхнуло, грянуло в небе; прокатился грохот между берегами днепровскими, встрепетнулась земля, взвизгнули сторожевые псы, вздрогнули киевские люди.

В ложнице киевского великого князя темно; светоч тускло теплится перед капищем-складнем, только изредка свет молнии отсвечивается на оружии, развешанном по стенам: на серебряных луках команских, на спадах и мечах асских и косожких, на сулицах бошнякских и на 80 золотых ключах болгарских. Вместо пухового ложа широкая дубовая лавка с крутым заголовком, на лавке разостлана оленья шкура; не мягко, но добросанный, дерзый князь Светослав опочивает крепким сном.

Прошедшее и будущее сливаются в его сновидении: видит он хазар, распространяющих власть свою от Русского моря до Оки; они вытеснили болгар от реки Белой, завладели богатою столицею их Вар-Хазаном. А вятичи, соседи их, как разбитая ветром туча, носятся, оглашают воздух словами: «Не хотим платить жидам по шлягу с рала!.. стань за нас, Светослав, силой своей!..» Идет Светослав с полками киевлян, кривичей и древлян к Римову, приступает к Сары-Кале; раскидывает по камню великую вежу; гонит хазар лозою; несутся хазары, как черные враны в степи; а Светослав близится к дому, принимает дары от Тора, станицы бошнякской; хазарские жиды близ Волги встречают его золотом, аланды, соседи их, также; от Волги возвращается Светослав чрез земли Азов и Азак таурменов, живущих по берегам Торажского озера, до устья Дона. На обратном пути принимает новые дары от кочующих куман…

Стелется путь Светослава Игоревича славой и золотом, да ему этого мало: на полудни все небо оковано златом, осыпано светлым каменьем…

И вот легкие крылья сна переносят его за Дунай; быстро приближается он к высоким берегам, сливающимся с небом; болонье покрыто шелковым ковром, солнце горячо, а волны и рощи дышат прохладой, светлые струи алмазного потока льются с гор, а жажда лобызает их, а утомленные члены тонут в волнах. Вдали ропщет свирель, эхо делит ее печаль… а Светославу все слышатся гулкие трубы — зовут его к бою. Вот, в глубине лесистого Имо, великий Преслав, стольный град Краля Болгарского, светит златыми кровлями, покоится в недрах гор.

На холме белеют и горят солнцем палаты Бориса… а Борис горд, сидит на златокованом столе, держит державу да клюку властную, не хочет знать Светослава.

Светослав торопится перед полками своими; грозит обнаженным мечом Борису, приближается… вдруг горы сомкнулись, Преслав исчез… В отдалении, на холме, вежи Тырновские, окруженные садами; а за ними темный лес, посвященный Морану и Трясу, тому Трясу, который является людям, окутанный в тени лесные… около него вьются, перелетая с дерева на дерево, тоскующие души несожженных покойников… А хитрые греки стоят на горах да грозят издали киевскому князю. Взбурился Светослав на греков, заступников хазарских. Видит он, как Феофил тайно шлет своего Спатаря укреплять границы против Руси. Спатарь строит новую великую крепость и стену пограничную. «Ковы строят греки!» — мыслит князь и кипит мщением, несется на трехстах ладьях к Царьграду, полосует море… и вдруг… море не море — степь необозримая, вместо волн ковыль колышется, вместо ветров свистят со всех сторон стрелы, вместо тьмы ночной — тьмы бошняков… Скрылся свет от взоров, кровавое солнце утонуло в туманах небосклона… тишина могильная… замерло сердце Светослава… дыхание стеснилось…

Вылетел из груди его глубокий вздох, тьма отдаления вспыхнула, зарумянилась, свет снова стелется по небу, высокий Имо тянется уступами в обитель миров. За Имом Фракия; уступами склоняются горы к Белому морю, рассыпаются по нем островами…

В отдалении, в лиловом тумане, видит он Игоря и Олега и щит русский на вратах Царьграда. Затрепетало сердце его…

— Свенельд! — восклицает вдруг Светослав, очнувшись от сна.

Свенельд, пробужденный внезапным, громким голосом князя, вскакивает с ложа, вбегает в ложницу Светослава.

— Я иду за Дунай! — готовь сильную рать мою, Свенельд!.. Все, что платит Киеву дань, со мною!.. — произносит Светослав и забывается снова.

— То бред сонный! — говорит про себя Свенельд, выходя из ложницы.

В одрине княгини Инегильды горят светильники пред Божницею, золотые лаки пылают разноцветными огнями, огромные жемчужины отбрасывают от себя радужные цветы. Сквозь слюдовые окны видна на дороге грозная ночь. Стены в покое обиты рытым изарбатом; резной потолок украшен узорами из жемчужных раковин; стол покрыт паволочитым шитым покровом с золотой бахромою, лавки также; на поставце стоит золотая и серебряная утварь и город Торнео, кованный из злата, родина Инегильды.

На резной кровати с витыми столбами и шелковою кровлею тонет в пуху Инегильда; багрецовое одеяло вздымается на груди ее, ночная повязка скатилась с чела, русые волосы рассыпались по изголовью, ланиты разгорелись, над закрытыми очами брови изогнулись, как темные ночные радуги. Тяжело дыханье княгини, тяжки вздохи.

Вдруг вскрикнула она благим матом, очнулась, приподнялась, приложила руку к сердцу, водит взоры вокруг себя, вся дрожит.

— Девушки!.. кто тут!

Две спальные девушки спросонков бегут из другого покоя.

— Девушки!.. — продолжает княгиня. — Кто тут?.. Ох, страшно!.. кто тронул меня?..

— Нет никого, государыня княгиня! — отвечают девушки, трепеща от страха: сквозь хрустальное красное окно видно, как молния палит небо.

— Ох, что-то недоброе содеялось у меня под сердцем… хочет выскочить… сердце!.. взныли все кости!.. чу! что загудело в трубе?.. где плачет ребенок?..

— То ветер взвыл, государыня!

— Ох, нет, не ветер!.. то воет пес, то стонет птица ночная!.. болит под сердцем!..

И вдруг княгиня залилась слезами, зарыдала и вдруг умолкла, упала без памяти в подушки. Стоят над нею девушки, бледнеют от страха.

Пышет вдали молния, гремит Перун-Трещица; слышит глухонемой сторож княжеского двора: опять стучат чьи-то темные речи, как град о тесовую кровлю.

— Эх, бабушка мешкает! того и гляди, что певень зальется!..

— Нелегкой! — раздался вдруг голос повитушки из внутренних хором. — Приняла, да не знаю, как выйти: ребенку пять лун, его не вытянешь в нитку, не проденешь в ушко. Слетай-ко за словом. Пришлось обратить в невидимку; да скоро! певень проснулся, крылья расправил!..

— Зараз!..

Утихло. Филин хлопнул крылом, вспорхнул, полетел; певень-полунощник хлопнул крылом, залился. Приняли его голос и все петухи, поют.

* * *

Когда природа была моложе, одежда ее блестящее, румянец свежее, дыхание благовоннее, когда воспевали ее певцы крылатые, летающие непорочные души первых населенцев мира, когда человек жадно, внимательно слушал ее плавные речи, — когда жизнь человека была не ношею, не оковами, не темницею духа, но чувством самозабвения, блаженной любовью, невинною, ненаглядною девой, на которую очи смотрели — не насмотрелись, от которой сердце не опадало, не щемилось, не тоскнилось, не обдавало души страхом, а билось так радостно, что мысли исчезали, душа, как голубь, вспархивала, носилась, вилась, парила и возвращалась в свою голубницу, чтоб ворковать о ясных днях, о светлых надеждах…

В это-то время ржа переела оковы Нечистой силы, заключенной при создании мира в недрах земли, и духи злобы, почувствовав волю мышц, встрепетнулись, прорвали 77 000 слоев земли, хлынули на белый свет посреди цветущей Атлантиды, понеслись селить вражду между стихиями и людьми.

Долго колебалась земля, долго волновался океан; а Атлантида, разраженная взрывом, рассыпалась по водам прахом, исчезла.

Нечистая сила селилась на земле; первоначально избрала она своей столицею землю Халдейскую близ Красного моря, где жило племя Рыжих; их научила она войне, хитрости и обману, научила мороку и порче, научила страху и надежде, построила ограду и Вежу великую, заставила поклоняться скрытому. Но скоро заповеди изгнали ее оттуда с толпами народа колдунов, волшебников и чародеев в мрачные болота севера. «И отошла она, — как говорит предание, — в великие леса и в водные и в потные дубровы и раменные места, на черные и мягкие земли». Долго царила она там, но крест и там преследовал ее и заставил искать недоброго места в глубине лесов и в ширине степей Руси.

Обратилась она в сорок, поднялась черною стаей, скрыла от людей свет солнечный, тучею опустилась на берега днепровские, против того места, где была в святых горах kuffe Saka Herra. Покуда строился стан ее Саббат, новый Кааба2, названный Константином Багрянородным Самват, стояла она долгое время на Лысой горе табором и считала свои доходы. Каждый Нелегкий, отпущенный на соблазн, должен был приносить в известное время положенный оброк, определенное число черных душ. Сборщик податей принимал их, как кипы ассигнаций, считал их на левой ладони указательным пальцем правой руки, внимательно перевертывал, осязал, просматривал на свет: нет ли фальшивой — и принимал в половину цены против ходячей монеты на белом свете.

Вскоре Нечистая сила заняла лучший холм, bor-bairg, или Tor-berg: гору Торову, осененную дубовую рощею; поселилась над самым Днепром в трущобе леса, в ущелье берега, который впоследствии прозвался чертово бережище. Близ погребища господ скифских, засыпанного временем, было приволье Нечистой силы; завелся стольный град нелегких, упырей, ведьм и русалок. Прибрав к рукам почти весь Днепр, они раскидывали окаянные сети свои во все стороны: на полночь до моря Мразного, на восток до гор, «Им же высота аки до небеси, идеже суть заклепани Александром Македонским Царем, сквернии языци», на юг до Теплого моря, на запад до моря Венедицкого и далее. Ловили сетями людей и учили их «безстудно всякое деяние деяти». Тут столько расплодилось Нелегких, что не было прохожего, которому бы враг ноги не подставил.

На этом-то холме люди в безумии своем поставили кумира: «Его обличие высоко, образ страшен, голова из чистого золота, руки, мышцы и перси из серебра, чрево и стегна медные, голени железные, ноги и подножие мраморные». Этот кумир одними назывался Бел-бог, иными Перун, другими Тор или Чор, и стоял он в кумирне под небом, или Ваал-даком.

Таким образом, наставляя людей злу и неправде, Нечистая сила жила на бережище припеваючи и воображая, что «нет конца ее силе, аки миру». Но отторгся камень от горы, без рук, ударил в кумира и стер скудель, железо, медь, злато и серебро в прах, а ветр развеял его.

Пришел учитель Святого слова поведать истину русским людям. Русские люди не верили словам, хотели чудес.

— Изгони, — говорили, — Белобожича с его высокого холма!

— Изгоню, — отвечал он и с крестом в руках поднялся на высокий холм, водрузил на нем крест.

Зарычала Нечистая сила, угомонилась, и полк ее отступил с священного холма, выше по Днепру, на крутой берег, в рощу, лежащую близ княжеского заветного луга и княжеских лесов; а чтоб Омуту и ведьмам иметь свободу ходить по Днепру, то Нечистая сила, отклоняя реку от холма, прососала новое русло, которое люди и назвали Черторырею. На холме же княгиня Ольга поставила свой златоверхий терем, который высился гордо и смотрел на Киев и окрестности. Кровля терема была медная, золоченая, все окны до одного были красные, стены — лаженные снаружи разноцветною черепицею. С левого круглого выходца виден был Днепр, скрывающийся в густом лесу; от реки Почайны луговая оболонь; близ самого Днепра, на речке на Глубочице, стоял храм, строенный Ольгою в честь Св. Ильи, громовержца божия, которого язычники называли Хрестъянским Перуном. Прямо, за Днепром, остров, составленный Черторыею и покрытый лесом; за Черторыею озеро Золоча, а за ним светились рассыпные пески Лысой горы. С правого выходца видно было в отдалении, как Днепр прятался за Витичев холм, на котором стоял храм Св. Вита, построенный гостями веры Папежской; за холмом оконечность села Займища. Перед Витичевым холмом, немного левее оного, чернелась могила того Дроттара-Скиольда, который от новгородского князя был послом у греческого царя Михаила и потом рядил на киевском столе у полян и руссов.

Между Витичевым холмом и Скиольдовой могилой чернелся густой лес; а на скате крутого берега ущелье, а в ущелье трущоба, а в трущобе место темное, клятое, про которое страшно было и говорить.

Вправо, близ березовой рощи, над холмом Скиольдовым, было село Берестовец, а правее оного за окопом пространные княжеские луга. Перед заветными лугами, по скату лощинки, впадающей в ручей Лыбедь, видно было длинное село Щулявщина, Добрынино, с двором боярским и теремом, где жила Мила; правее, в расстоянии одного поприща, тянуло село Княжеское Перевесище; а за ним, в садах, Варяжская Божница Германеч и холм, прозванный Дировым, ибо на сем месте стоял некогда Тор в виде Дира или быка, покровителя стад; далее, за становищем и Дорожищем, лежащими на левом берегу Лыбеди, чернелся лесистый правый ее берег.

С левого выходца, бросив снова взоры на луговую оболонь и на извивающуюся по ней речку Глубочицу, любопытство останавливалось на густой Яворовой роще, в недрах которой чернелось здание и воздымалась Высокая; тут, говорили люди, был последний приют Волоса. За рощею светилось озеро и струи реки Почайны. Левее озера выказывался холмистый крутой берег, оканчивающийся урочищем Скавикой, на котором видна была белокаменная Олегова могила.

Далее взоры терялись в лесах, в извилинах Днепра, в синеве отдаления, как память в глубине прошедшего, как луч света во мраке, как звук в пустыне, как ум в соображениях.

Красен был Киев; а кто не был в Киеве, тому не поможет раскаяние, говорили праотцы. Киев — преддверие рая, говорили они, там светел Днепр, таинственны, святы берега его, высоки, зелены холмы, чист воздух… Но что было там прежде!.. что было там!.. о! идите поклониться Киеву, потомки скифов! нет древнее его святыни, нет святее его древности! нетленна тайна, но тленен покров ее. Идите, потомки скифов, поклонитесь Киеву, там найдете вы современников Дария, Митридата и Аттилы!

Тосковала Нечистая сила о приютном холме, злоба взяла Нечистую силу. Чего не придумала она, чтоб выжить с места крест и овладеть своим древним станом. Ничто не помогло. Не имея права принимать на себя человеческого образа, Нечистая сила стала в пень. Но один хитрый думец тьмуглавого змия придумал воспользоваться не только проклятыми людьми, но и проклятыми детьми в материнской утробе.

— Воспоим людское детище сами, кровью людской, — говорил он, — воскормим в своем законе; возрастет, будет неизменным пророком лжи и неправды, восстановителем старых уставов Белбоговых, поклонником тления… Его сделаем мы земным владыкою.

— Кикимора!3 — вскричала вся Нечистая сила радостно.

— Кикимора! — повторилось в ущельях гор и в трущобе лесов; взвились пески на Лысой горе, вздулся Днепр, заклокотали ведьмы, перекувырнулись упыри.

И положено было в Сейме на Лысой горе сделать первый опыт воспитания людского детища на иждивении силы Нечистой… И в лето 6375 первая попытка была над сыном суждальского князя Рюрика Африкановича, который был, как говорит летопись, от рода Августа Кесаря Римского. Но и у Нечистой силы первый блин стал комом.

Второй выбор пал, как мы уже видели в первой главе, на Светославово детище, проклятое отцом в материнской утробе.

* * *

Между тем как в Новгороде шли дела людские добром, на берегах днепровских творились чудеса.

На берегу днепровском, близ Киева, по соседству с Чертовым бережищем, жил дядя Мокош.

Есть же на белом свете люди, которые ни сами ни во что не мешаются, ни судьба не мешается в их дела. Ни добрые, ни злые духи не трогают их, как существ не нужных ни раю, ни аду. Эти люди никому не опасны, никого не сердят, никого не веселят, никого не боятся, ни на кого не жалуются; им везде хорошо; есть они, нет их — все равно.

Из таких-то людей был Мокош, сторож заветных княжеских лугов и лесничий. С молодых лет жил он в хижине близ Чертова бережища, не заботясь о соседстве Нечистой силы. Зато весь народ киевский думал, что сам он водится с нею. Когда, раз в год, приходил Мокош в княжескую житницу за мукою на хлебы, его допрашивали: «Что деется на Чертовой усадьбе?» — «Не ведаю», — отвечал он. «Что деет Нечистая сила?» — «Живет себе смирно».

Ни слова более нельзя было добиться от Мокоша. Про него можно было сказать: лесом шел, а дров не видал.

Жил Мокош уединенно с своим задушевным псом Мурым. Вместе с ним каждый день, рано поутру обходил он луга и лес. От нечего делать на лугах полол крапиву, в лесу собирал валежник. И должно было отдать ему справедливость, что луга были как бархатные, а лес чистехонек; только в одном месте, на скате холма, во впадине горы, под навесистыми липами, с давнего времени заметил он, что кто-то мешается не в свое дело и содержит это место в отличном порядке и чистоте.

Долго подозревал он, что кто-нибудь без спросу поселился в этом месте; приходил он тайком, но никого не заставал; а на травке ни листика завялого, ни сучочка, а на дереве ни червячка, ни паутинки. Иногда только казалось ему, что по лугу как будто вихрь ходит да подметает пыль, и полет сухую траву, и обрывает завялые листья. Мокош, уверенный, что точно никого нет, забыл свои подозрения; и, если б народ своими допросами про Нечистую силу, которая живет на холме, не напоминал ему об этом, он не знал бы никогда, что такое и Нечистая сила. У него все было чисто: и луга, и лес, и источник, из которого пил воду, и мука, из которой пек хлебы, и мысли его, и руки, и душа.

Уединение Мокоша нарушалось только несколько раз в году, во время княжеской охоты, когда на заветном лугу выпускали соколов с челигами на ловлю птиц.

Однажды Мокош встал, по обыкновению, с солнцем, умылся ключевой водою, поклонился земно на восток, съел кусок хлеба с молоком и отправился в обход лугов и леса. Кончив свое дело, он пробрался скатом днепровского берега к заветному холму, сел во впадине на мягкую мураву и стал глазеть на темный правый берег реки. Необозримая даль покрыта была густым лесом; инде только желтели песчаные холмы и курилось далекое селение. Влево, на высоте, расстилался Киев-град с белокаменными палатами, вышками, теремами и бойницами.

Мокош на все смотрел; но для него все равно было, смотреть или нет: не в первый раз он видел издали и Киев, и Днепр, и темный правый берег его. Он ни о чем не думал, не рассуждал; и о чем бы стал он думать?.. Единообразие жизни есть бесплодное поле, на котором не родится мысль.

Итак, Мокош был в этом состоянии, непонятном для мира, исполненного жизни, борьбы добра и зла. Вдруг слышит он плач младенца, вскакивает, идет на голос, приближается ко впадине, осененной навесом лип, и видит, на одной из ветвей дерева висит колыбелка, а в ней лежит спеленатое дитя. Колыбелка качается, дитя плачет, шевелит устами, просит груди. Вдали эхо вторит чью-то колыбельную песню; но подле бедного дитяти нет мамы, нет няни, нет кормилицы.

Жалко стало Мокошу; подходит он ближе… вдруг колыбелка перестала качаться, эхо колыбельной песни утихло, свивальник развертывается, пеленки вскрываются, никого не видно, а кто-то вынимает ребенка; он утих, он лежит на воздухе, во что-то вцепился ручонками и к чему-то тянется, что-то рвет устами, кажется, сосет, слышно, как он глотает…

Дивится Мокош, разинул рот. Невидимые руки пестуют дитя; оно повеселело, улыбается, бросает на все любопытные взоры; увидело Мокоша, тянется к нему. Мокош не вытерпел, приближается, протягивает к ребенку руки, хочет взять его… а длинная ветвь орешника хлысть его по рукам.

— Погори ты пожаром! не уродись на тебе шишки еловой! — вскричал Мокош… а ребенок хохочет, опять тянется к Мокошу. Опять Мокош протягивает руки, а ветвь орешника опять хлысть его по рукам, а другая хлоп по лицу.

— О-о-о! бесова клюка! — кричит Мокош, протирая глаза, из которых искры сыплются… а ребенок смеется, тянется к нему снова.

— Провались ты, вражий сын! — произнес Мокош и побрел домой, повалился на лавку, спит.

А под крутыми берегами извивается Днепр, шипят его волны. Давно вытек Днепр из темных лесов смоленских, из соседства Двины и Волги, пробился сквозь каменные ограды земли половецкой, скатился по десяти гранитным ступеням и ринулся в море. Извивается Днепр, шипят его волны около берегов киевских. Днепровский Омут выгнал на работу все царство отводить реку от священного холма, рыть новое русло. Извивается Днепр, шипят его волны, а солнце играет в нем, а киевские златые терема опрокинулись в него и мерцают в волнах.

Просыпается Мокош. Вчерашний день всегда был для него сном; но чудный ребенок на холме нейдет у него из головы. «Дивен сон!» — думает Мокош и, кончив свой завтрак, отправляется в обход лугов и леса, идет опять мимо холма, садится отдохнуть. Глядь… а мальчик лет пяти, в красной сорочке, обшитой золотой тесьмою, в сафьянных сапожках, шитых узорами и выложенных бисером, бегает один-одинехонек и ловит мотыльков; много их вьется над ним, но он ловит изумрудного, осыпанного искрами золотыми, у которого крылья как будто обложены полосами радуги. Увидев Мокоша, мальчик бежит к нему навстречу, берет его за руку.

— А!.. кто ты таков? — говорит ему.

— Да дедушко Мокош, — отвечает ему Мокош, выпучив на него глаза.

— А моего дедушку зовут Он! — вскричал мальчик. — Ну, и ты будь моим дедушкой!.. А можно уловить мотылька?

— Лови, голубчик! — отвечает Мокош.

Она не велит… говорит, что это красная девушка; говорит, что я сотру с ее лика румянчик.

— Твоя бабушка обмолвилась. А где твоя бабушка?

— Где бабушка? Постой, я приведу ее к тебе.

Мальчик побежал под навес липы, в кустарник. «Ау! ау!» — закричал он. «Ау!» — отозвалось в лесу.

— Чу! Она ушла в лес. Пойдем, поищем ее!

Он взял Мокоша за руку и повел в лес.

«Ау!» — снова закричал мальчик. «Ау!» — повторилось в лесу.

— Чу! пойдем, пойдем; вот здесь Она… Ох, нет, вот там!..

Мокош устал ходить за торопливым мальчиком. «Ау!» — отзывалось то с одной, то с другой стороны. «Ау!» — закричал мальчик опять. «Ау!» — раздалось позади них.

— Эх! Она воротилась домой.

Пошли назад. Пришли на лужайку, под липы.

— Нет и дома, — произнес мальчик печально.

— Да где твой дом? веди домой.

— Вот здесь, дедушка, под липкой.

«Сирота, — подумал Мокош. — А в хмару да в ливень?»

— Под липкой, дедушка.

— А в зиму да в метелицу?

— Под липкой…

— Сирота!.. — повторил Мокош. — У тебя, чай, рученьки да ноженьки отморожены?

— Тепло, дедушка, под липкой; на эту лужайку я не выхожу; как пойдет черная хмара по небу да нанесет холоду, я сижу дома; боюсь выйти из-под липки: так и колет лицо, так и жжет.

— Откуда ты, голубчик, взял такую шапочку с обложкой горностаевой, словно княжеская, да сорочку, шитую золотом, да сафьянные сапожки?

— Все мне приносит Он; ты видел моего дедушку?

— Какого дедушку?

— А вот что говорит: без меня бы ни песен, ни радости людям. А видал ли ты, как пляшут да водят хороводы? Вьются, вьются, заплетаются, девушки бледные, бледные!.. Запоют так: у-у-у-у!.. а мне так и холодно, как от белой зимы, что бывает за нашей лужайкой.

— Да каков дедушка твой собой?

— Каков? не таков, как ты; все исподлобья смотрит, на людях покойных ездит верхом. Все его боятся, а дедушка никого, — только боится кочета, что залетел из Киева; а я спросил его: «Чего ты боишься кочетка? Видишь, я не боюсь»… А Он сказал: «Гони, гони его, покуда не закричал!» Я и прогнал!..

Мокош внимательно слушал рассказ ребенка, присел на лужайку и стал полдничать, вынув из кошеля кусок житного хлеба.

— Что это, дедушка? — вскричал мальчик. — Дай-ка мне!

Мокош отломил кусок; с жадностью мальчик схватил и съел.

— Ты голоден, голубчик, тебе поесть не дадут!.. вот тебе еще ломоток хлебца.

— Хлебца? — вскрикнул мальчик. — Она не дает мне хлебца.

— Чем же ты питаешься, голубчик?

— Она меня кормит…

Вихрь свистнул между мальчиком и Мокошем и унес слова мальчика.

— Ась? — спросил Мокош, не расслышав, чем кормят мальчика.

— А поит… — продолжал мальчик.

Вихрь опять свистнул над ухом Мокоша; он не слыхал, чем поят мальчика.

— Ась? — повторил он.

— Да, дедушка, — продолжал мальчик, — а мне тошно, тошно, как я съем… — снова свистнул вихрь… — Все хочется этого хлебца да водицы испить, что течет под горой… У тебя много хлебца?

— Есть мало, — отвечал Мокош.

— Пойду я, дедушка, к тебе; ты такой добрый, ты меня пустишь гулять в город!

— Пойдем, пойдем… я поведу тебя в Киев, — отвечал Мокош, вставая.

Мальчик хочет идти — и вдруг остановился.

— А!.. — вот Он!.. Пусти меня к этому дедушке!.. пусти!

Мокош смотрел вокруг себя: с кем говорит мальчик?.. но никого нет… только вихрь свистал снова между Мокошем и мальчиком. Мокош хотел подойти к нему, а ветвь натянулась и хлестнула его по лицу.

— О-о-о! сгинь ты грозницею!! — вскричал Мокош, закрыв лицо руками. — Поточи тебя тля поганая! — продолжал он, удаляясь и проклиная Нечистую силу.

* * *

Наутро, по обычаю, Мокош снова спустился в обход лесов и заветных княжеских лугов. Любопытство завлекло его к лужайке. Вот подошел, ступил на свежую мураву и вдруг стукнулся обо что-то лбом.

«Вражий тын!» — вскричал он. Смотрит… и тычинки нет; хочет идти, ногу вперед — стукнулся снова, нет прохода. Сердится Мокош, шепчет бранные речи, шарит рукой, точно как будто каменная стена перед ним, а нет ничего. Продолжает вести рукой по стене, идет кругом, и стена тянется вокруг лужайки… За стеной чей-то голос.

Прислушивается Мокош, кто-то неведомые речи выговаривает.

— Ы-ей-гей-ег-дой-ай-да-егоа, вар-ой-зы-воз-рой-ой-ро-воз- ро, дой-ей-ди-возроды, тай-си-ей-тси-возродытси, дой-рей-ей-dpe-вар-нен-ей-ни-древни, ай-дой-ай-да-ада-мен-ой-мо-ада- мо, чоры-ей-че-лей-ой-ло-чедо-вар-ей-ве-челове-цюй-юн-цю- челоеецю, кыр-нен-ой-кко-вар-ой-во-кмово-жой-ей-жм-зной- нен-ей-зне-жизне…

— Ей, голубчик! кто тут?

— Принес хлебца? — отозвался голос. — Не то не хочу учиться книгам.

— Да где ты тут?.. Ох ты, окаянная огородина!

— А, это ты, добрый дедушка? здорово! забыл ты меня!

Как будто сквозь туман увидел Мокош отрока лет десяти в красном шелковом кафтанчике, перепоясанном золотым тесемчатым кушаком, с откидными рукавчиками, ноги перетянуты ниже колена также золотыми тесьмами, на ногах сапожки шитые сафьянные, на голове скуфейка, из-под скуфейки рассыпаются по плечам витые русые кудри; в руках отрока длинная книга и жезлик.

— Что ж нейдешь? — спросил отрок.

— Да словно стена стоит?.. аль мерещится?.. — отвечал Мокош, тщетно подаваясь вперед.

— Какая стена! плюнь на нее, дедушка.

Мокош плюнул; вдруг как будто что-то треснуло, рассыпалось вдребезги. Мокош, спотыкаясь, как по груде камней, приблизился к отроку и, взглянув на него, остановился, выпучив глаза.

— Да ты словно тот же, что вчера видел я… а пяди на три вырос!..

— Вчерась? — сказал отрок. — Да ты у меня и невесть с какой поры не был, дедушка.

— Ох, да ты не простой, словно колдун аль чаровник отец твой али баба, не ведаю кто?

— Иди же, дедушка, я рад тебе! — сказал отрок, взяв Мокоша за руку. — Ведь ты обещал мне хлебца, дай же, дедушка, хлебца, а я тебе дам золота, вот того, что люди, говорит Он, все за него покупают, кроме светлого неба.

Подбежав к скату горы, отрок откопал песок и показал Мокошу целую кадь золота. Мокош выпучил глаза.

— Бери, дедушка; Он сказал мне, что золото лучше всего для людей; за золото они продают свою душу и светлому Дню, и темной Ночи.

— То все мордки грецкие! чего мне в них! нес бы ты их к князю нашему аль к какому боярину, мужу великому; то, вишь, клад, а клад — княжеское добро; а наш брат возьми клад да принеси домой, а за кладом и Нечистая сила в дом…

— Какая Нечистая сила? — спросил отрок.

— А вот что ты ее кличешь; она, чай, тебя и книгам учит?

— Учит, — отвечал отрок.

— Что ж тут писано?

— А тут писано так, дедушка: в начале лежали на пучине двое… Один светлый, светлый!.. другой темный, темный!.. лежали долго, спали крепким сном да все росли, росли…

— Чай, словно ты?.. — спросил Мокош.

— Я не расту, дедушка, сам ты давно меня видел.

— Морочишь, голубчик, растешь, словно под дождем боровик; ну разбирай, разбирай книгу.

Отрок продолжал:

— Росли, росли и выросли большие, великие, глазом не окинешь, и стало им тесно лежать в пучине; стало им тесно, они и очнулись; один очнулся, другой очнулся, встал один, другой встал, закипела пучина ветром. «Кто ты?» — молвил светлый. «Кто ты?» — молвил темный. «Чему здесь?» — молвил светлый. «Чему здесь?» — молвил темный, а речи словно гром прокатились по пучине… «Недобрый!», «Благой!» — крикнули оба два, и схватились могучими мышцами, и закрутились по пучине, ломят друг друга; от светлого сыплются искры, от темного холодный зной градом…

— Ну!..

— Дальше, дедушка, не умею; не учил.

Едва отрок произнес эти слова, вдруг вихрь закрутился, вдали затрещал лес.

Она, Она идет! — вскричал юноша. — Ступай, дедушка, прочь, не то завьет тебя, закрутит, удушит… приходи наутро.

— Ладно, — произнес Мокош, осматриваясь кругом со страхом и удаляясь бегом от отрока; пес его остановился, лаял на кого-то во всю мочь.

«Экой омрак, экая нечистая сила!.. Ой, пойду в Киев да поведаю княжим людям! то диво!.. да красной какой, добросердой!.. а, чай, от ведьмы бы уродился не такой? Уж не княжее ли детище?.. Молвят же люди, не годами растет, а часами… Ой, пойду в Киев…»

И вот Мокош своротил на тропочку, которая тянулась покатостию горы частым кустарником и вела в Киев. Только что своротил… а вихрь свистнул, закрутил, сорвал шапку с головы Мокоша; покатилась шапка в гору, поляной, заветным лугом — Мокош за ней, а пес за ним да за ним, а шапка, словно перекати-поле, катится да катится; прикатилась к дубраве, где была изба Мокоша, остановилась у порога. Устал, выбился из сил Мокош, плюнул на шапку, поднял ее, ударил о землю, повалился на прилавок, шепчет про себя: «Окаянная! словно юница, прибежала с поля домой!..»

И забыл о чудном юноше, забыл о Киеве, захрапел. И пес, почесав бок заднею лапой, по обычаю, свернулся в обруч, заснул.


1 Перун — по Вельтману, «бог треска», то есть грома. (Здесь и далее — примеч. ред.)

2 Судя по послесловию, для Вельтмана (как и для многих его ученых современников) «Саббат» — синоним даже не иудейской субботы, а домонотеистических, «языческих» праздников вообще. По этой же логике к нему пристегнуто мусульманское святилище Каабы, символизирующее столь «неправильный» (по представлениям эпохи) монотеизм, что его как бы можно отождествить с язычеством.

3 По Вельтману — младенец, проклятый еще в утробе (после чего чрево беременной «проваливается», плод исчезает — и воспитывается уже нечистой силой во зло людям).

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s